НОВОСИБИРСК в фотозагадках. Краеведческий форум - история Новосибирска, его настоящее и будущее

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.



Татьяна Иванова, "Мой Новосибирск. Книга воспоминаний"

Сообщений 1 страница 30 из 30

1

Кобзева Глафира Михайловна

Мы с семьей приехали в Новониколаевск — купеческий торговый город. Шел 1922 год. Самое центральное место занимала рыночная площадь, как раз там, где теперь стоит оперный театр. Богатая торговля была, бойкая. Мясо — тушами, гуси — возами, яйца — коробами. А в глубине базара кудахтали куры, кричали петухи, блеяли овечки, игогокали лошади — там продавалась всякая живность.

У Доходного дома (нынче здесь супермаркет и биржа) была своя биржа — извозчиков. Здесь лихачи поджидали седоков.

По Красному проспекту сновали туда и сюда пролетки, лошадки цокали коваными копытами по булыжной мостовой — искры во все стороны! Красота! Иногда папа брал нас с собой «в город», усаживал в пролетку, и мы важно, словно какие-нибудь господа, ехали на рынок или еще куда. Один раз выезжаем с Колыванской на Красный, смотрим, папа забеспокоился, затпрукал, лошадь еле сдерживает. Что случилось? А это по проспекту мчатся запряженные в тележки верблюды! Казахи привезли на базар кумыс да баранину. Верблюдов лошади очень боялись, хрипели, бились в поводьях, путались в постромках или несли. Беда! Поэтому нашего Воронко папа всегда зашоривал, чтобы, не дай Бог, не испугался, не натворил дел, если увидит верблюдов, которые были не редкостью в Новониколаевске.

Мой папа — извозчик. Частный элемент. У нас во дворе целых две лошадки: одна ломовая, могучая — для вспашки огородов, для перевозки тяжестей, и красавец рысак Воронко. Каждое утро папа одевался потеплее и отправлялся на биржу. Мы любили смотреть, как он одевается на работу: большие пимы-самокаты, теплый и нарядный бешмет — такая двубортная дубленка на лисьем меху со стоячим барашковым воротником, бобровая шапка. А еще он подкладывал себе на спину собачью шкуру, чтобы не продувало.

Извозчики, у которых были справная упряжь и хорошая лошадь, стоили дорого. Прокатиться из конца в конец Ново-николаевска стоило целых 75 копеек. И конечно, разные там господа нэпманы старались нанять справного лихача на горячей лошади. Лошадок наш папа очень любил, хорошо за ними ухаживал, холил и берег. Папа вообще любил, чтобы все было красиво. У него все было необыкновенное — и дуга, и гнутые оглобли (до сих пор их на даче храню), а уж про пролетку и короб для седоков и говорить нечего. Зимой сиденья затягивали медвежьей полостью для тепла, а летом — дорогим сукном с кистями и галунами. Нарядно, прямо невозможно сказать как. Да и лицом мой папа был пригожий: он не пил, не курил, был свежий, приятный, поэтому седоков у него было много.

Папа был человеком очень верующим, даже когда печку топил, творил молитву, нес каждую копейку в дом и любил радовать нас, пятерых детишек, гостинцами. Возвращается вечером домой, а мы ждем-не дождемся: «Папочка приехал!» А папочка достает из-под сиденья гостинцы всякие и снедь для дома: то конфетки на палочках, то печеньице, то вафельки, потом ветчину, другую еду. А то привезет целый короб ценной какой белой или красной рыбы — тогда всего полно было.

Дом наш был на улице Тургенева, между улицами Шолохова и Грибоедова. Это я для того рассказываю, чтобы вы поняли, что в то время это место было окраинным, в каких-нибудь двухстах-трехстах метрах от нас уже начинался лес. Только он был не сосновый, как вдоль Оби, а березовый: сквозной, солнечный, до того нарядный, что и передать нельзя. Ягод и грибов там было — пропасть, цветов — море прямо. А еще у нас был большой, веселый и просторный двор. Как осень начинается, зима — сено везут возами. Оно золотом отливает, травой пахнет, а в нем ягод полно сухих и цветов. От аромата — голова кругом. А сена много надо было: две лошади, да корова, да теленок каждый год.

А сам дом был небогатым, хотя уютным и теплым. Был он сложен из земляных пластов. Купили мы его сразу по приезде за 8 миллиардов рублей. Продавец был человеком бессовестным, потому что, как оказалось, продал дом с жильцами. Мы приехали, а там — цыганская семья! Упал цыган отцу в ноги: «Не гони нас, хозяин! Куда мы зимой с ребятишками? Пожалей деток, мы тебе вреда не сделаем. Позволь одну комнатку занять!» Папа был человеком добрым и не стал выгонять цыган. Так они и жили с нами, пока мы себе в той же ограде не построили новую избу. И правду сказать, не воровали цыгане, не баловали, не пили. Были веселые, часто песни пели. Только один раз старшая дочка не удержалась и стянула с чердака повешенные для просушки мамины бурки. Уж больно были хороши — все белые, а по голенищу красный узор, нарядные да модные. Но и тут, сказать надо, деньги за них сразу вернули и опять стали жить дружно.

Цыган умел ворожить, и к нему часто ходили, если у кого какая пропажа случалась. Он погадает и всю правду скажет. А если у кого скотину из дома свели или лошадку украли, то попросит, бывало, чтобы принесли веревку с нее или уздечку, перепутает ножки стола и говорит: «Идите домой и ждите». И верно, проходит время, и пропажа сама домой возвращается. Часто так было. Мы с сестренкой подсмотрели, как он это делает, и один раз решили сами попробовать. Мама тогда продала нашу корову, ну а мы и перепутали на кухне ножки у стола потихоньку веревочкой с нее. И что бы вы думали? Назавтра корова приходит под ворота! А потом и новый хозяин: «У меня корова пропала!» Мама говорит: «Корова у нас. Сама явилась!» «Ничего не понимаю, — говорит хозяин, — спокойная сначала была, а потом как стала биться, рваться, не заметил, как ушла». После уж мама пришла на кухню и увидела нашу веревочку. Влетело нам тогда и от папы, и от мамы.

Я хоть и маленькая была, помню, как умер Ленин. Вдруг все загудело: все городские гудки разом. Мы на улицу выскочили, а там студено, мороз аж в воздухе висит, и гудки ревут-разрываются.

— Мамочка, что случилось?

— Это, дети, умер вождь!

Кто такой вождь, мы не знали, но поняли, что случилось что-то страшное и непоправимое.

А еще помню отлично, как в 1926 году горели Бугры — деревня на том берегу Оби. Ой, горела! Пламя кидалось, металось на полнеба, летало от дома к дому, и не было от него спасения. И даже нам, через реку, было жутко. Тогда по домам пошло священство: «Выходите на улицу с иконами!» И, как сейчас вижу, выходит наша мама из дому, а в руках у нее на вышитом полотенце икона Николая Чудотворца. И у соседнего дома люди с иконами, и дальше, по всей улице. Стали тут все молиться, креститься, напевы церковные петь. И что бы вы думали? Огонь-то сам по себе и унялся! А ведь никто его не тушил — пожарные не подоспели. Люди тогда говорили: «Чудо Божие!»

Еще Новониколаевск славился разными разбойниками. Сколько нас Бог от опасности берег! В лесу за нами несколько раз гнались страшные дядьки. Один раз прямо в ограде у мамы, распрягавшей коня, отбирали лошадь. Да тут папа вовремя из дому выскочил, да за топор, те и убежали. А то еще раз дрова прямо из усадьбы увезли — родителей-то дома не было, а нас, детей, они не убоялись... А еще было, папу и вовсе убить хотели: он к себе на ночлег богатого человека привез. Так про то прознали и дом караулили. В ту ночь никто не спал — боялись, что сонных прирежут. Вечерами ходить было страшно, а уж по Каменке — упаси Бог!

Речку-то эту, Каменку, молодые нынешние и знать не знают. Думают: ручеек в трубу спрятали. Нет! В мои годы это была полная быстрая река, и на ней стояли даже мельницы-крупчатки, а вода в Каменке была чистая-чистая!

Жили мы тогда хорошо, даже зажиточно, как, пожалуй, вся наша улица частных элементов. Рядом с нами так вовсе жил богатей, он держал кирпичный сарай, по теперешнему — кирпичный заводик. Таких кирпичных сараев в округе было несколько — город, наверное, очень строился, потому что сараи эти появлялись повсеместно. Так вот, нас, детей единоличников, не брали тогда учиться в школу. Что делать? Наши родители с соседями сообща наняли учителя, и старшие мои братья и сестры начали учиться. Уроки велись в нашем доме — он попросторнее. Я, когда уроки начинались, на печку забиралась, и мне было велено тихо сидеть, никому не мешать. Но я утерпеть не могла, когда ребята неправильно на вопросы отвечали, и всегда из-за занавески высовывалась и верный ответ выкрикивала. Махнул на меня рукой учитель: пусть уж лучше со всеми занимается, чем мешает.

Так я частным образом два класса к восьми годам и закончила. А как нам разрешили в школу ходить, пошла учиться сразу в третий.

Двое моих братиков умерли совсем маленькими — один от скарлатины, другой — от кори. Тогда эти болезни лечить не умели, и, несмотря на то, что мама с ними даже в больнице лежала, братишек не спасли. Медицина была тогда слабая.

Мама часто ходила в церковь, особенно после такого горя-то. Была тогда в Закаменке красивая деревянная церковь — Казанская, стояла она там, где сейчас начинается улица Восход. Росписи были красивые, купола — загляденье! Вокруг нее после разных домов настроили, а потом и вовсе снесли. В собор Александра Невского мы не ходили: его захватили какие-то обновленцы. Их попы бороды стригли и обряды по-новому совершали. Но все равно, когда колокола с него сбрасывали, стоял плач и вой. Сбросили колокола, погрузили на телегу один колокол, хотели прочь увезти, а лошадь — ни в какую! Будто у нее ноги к земле приросли, сдвинуться не может. Тогда из толпы вышел какой-то человек, что-то пошептал, обошел вокруг, лошадь и пошла.

А в Казанской, перед тем как снести, сделали кинотеатр. Мама-то моя об этом долго не знала. Она занималась мичу-ринством. Сад у нас был большой при доме, целых 14 соток. В нем столько всего росло, что к нам каждый год из мичуринского общества на подводе приезжали, чтобы ее плоды на выставку городскую увезти. Яблони росли всякие — и стелющиеся, и в рост растущие. Даже был алма-атинский апорт, с блюдце величиной! Была и антоновка, и редкий, очень вкусный сорт — розовый бель. Сорт этот теперь вывелся. Меня недавно, уж не знаю как, томские ботаники разыскали, интересовались, не сохранился ли у меня этот самый розовый бель, им для селекции нужно. Нет, не сохранился! Когда наш дом сносили, я увезла к себе на дачу только сливу. Она у меня прижилась, большое дерево, толстенное, плодоносит дай Бог как. А ему уж теперь семьдесят лет! Были в мамином саду и груши, и море цветов. Одних георгинов 400 корней и много пионов. Они в тени плодовых деревьев росли, потому не вымерзали и не выгорали. Маме много грамот разных давали за ее умение. Так вот, один раз приходит к нам ее приятельница и говорит: «Давай сходим в кино. Там про Мичурина фильм крутят. Только знаешь, Клава, его ведь в церкви показывают!» Мама долго думала, пойти или не пойти. Как это в церкви кино глядеть, грех-то какой! Но потом поняла, что ничего она исправить не может, надела дошку свою беличью и пошла в Казанскую церковь кино глядеть...

После окончания семилетки я пошла учиться в техникум связи и в 15 лет его закончила. Училась я отлично. Сталинскую стипендию даже получала, 96 рублей. Отец мой к тому времени работал в копинсоюзе, в кооперации значит. Директор его очень уважала, а как узнала, что я образование получила, взяла меня к себе бухгалтером-калькулятором, потому что грамотных людей тогда еще очень мало было. Как-то дали мне деньги в банк снести, и все боялись — как такая крохотуля справится? Я очень маленькая была росточком, да и потом не выросла. Видят — справляюсь! Так потом эта директор попросила меня поторговать в парке имени Сталина (он теперь Центральным называется) пивом: ей большую недостачу продавцы сделали, и она им не доверяла. Стала я в парке работать, кружки дополна наливаю, народ меня хвалит за это, а я все равно каким-то образом сумела недостачу покрыть.

И было потом торжественное собрание, лучшим награды давали — отрезы, часы. И меня вызвали. Тут как народ закричит: «А этой пигалице за что?» А мне дали большую коробку конфет, и директор сказала: «Это не пигалица, а наша сотрудница, и она очень хорошо работает». Потом было большое застолье. На нем была сама Лидия Русланова. Она малость выпила, да как из-за стола выскочит! В руках крошечная гармошечка, играет на ней, а сама наплясывает да песни поет. Мы заслушались. Так-то она некрасивая с лица была, корявенькая, а уж пела! Поет да хохочет!

0

2

Крылов Георгий Васильевич

Дореволюционный Новониколаевск. Мы живем на втором этаже большого дома, стоящего почти на углу Новониколаевского проспекта и улицы Гондатти, в пятикомнатной квартире — у нас большая семья. Невероятно, но этот дом сохранился! На нем даже висит мемориальная доска: «Здесь располагалось общество приказчиков и была явочная квартира Обской группы РСДРП». Как я потом узнал, мой папа, бывший приказчик, имел отношение и к тем, и к другим.

Когда мне случается проходить мимо этого симпатичного дома (ул. Чаплыгина, 65), я вспоминаю себя маленьким: зажав три копейки в кулак, бегу в торговый корпус, чтобы куго1ть себе пару пирожных, или, забравшись на крышу, сваливаюсь с нее, но остаюсь невредим, потому что зацепился за ветви дерева.

Но самые яркие воспоминания детства относятся к событиям... политического характера! 1916 год. Отец берет меня на маевку — тайную праздничную сходку революционно настроенных людей. Мы идем с ним по главному проспекту, выходим на городскую окраину, к самому лесу, который начинается у речки Ельцовки. Дойдя до берега, мы сворачиваем налево и попадаем на нарядную лужайку, на которой уже собралось много народа. Расстилаются скатерти, готовится закуска, а мы, мальчишки, начинаем удить рыбу — никто не должен догадываться об истинной цели нашего собрания. Пока ловится рыба и варится уха, мужчины что-то горячо обсуждают. А я страшно горжусь собой: мне удалось поймать двух налимов и двух ельчиков. Первая Ельцовка, как и все речки, протекающие по нашему городу, была в ту пору полноводна и славилась обилием довольно ценной промысловой рыбы — ельца, отчего и получила свое название.

После обеда взрослые стали петь революционные песни, а я продолжал удить рыбу, глядел на противоположный, густо поросший лесом берег, и, конечно, не думал о том, что пройдет время, и от леса не останется и помину, что в каких-то двухстах-трехстах метрах от потаенной лужайки возникнут большие дома, в одном из которых, на площади Калинина, мне доведется жить. Порой, подходя к станции метро «Заельцовская», я сам себе отказываюсь поверить: неужели это шумное, кипящее жизнью место было когда-то настолько глухим, что могло укрыть от полицейского взгляда многолюдную маевку?

Еще одно не менее яркое воспоминание: влекомый огромной толпой народа и вездесущими мальчишками, я оказался на базарной площади, непривычно наполненной народом. В центре внимания — полная седая дама. Она стоит на извозчичьей пролетке, на груди — огромный алый бант, на голове — шляпка с голубенькими финтифлюшками. Дама говорит громким голосом: «Господа солдаты! Идите на войну! Защищайте нашу родину! Не верьте большевикам!» Ее окружали и поддерживали полицейские. Потом я узнал, что это была не кто иная, как знаменитая эсерка, «бабушка» русской революции Екатерина Константиновна Брешко-Брешковская! В то время имя ее гремело громче, чем имена Троцкого, Сталина, да, пожалуй, и самого Ленина. Шел март 1917 года...

В Новониколаевске я окончил нулевой класс мужской гимназии, располагавшейся на главном проспекте (там теперь детская больница), а в 19-м мы уехали из города. И лишь в 1932 году я, уже дипломированный специалист-лесовод, приехал в Новосибирск на важное совещание, организованное товарищами из Москвы. Жутковатым было впечатление от этой встречи: ведущие говорили о затаившихся апологетах капитализма на лесном фронте, о необходимости борьбы с реакционными течениями, о том, что старые профессора и их ученики — вредители. Началась непримиримая борьба с научным наследием, с книгами, с учеными и практиками. Я чуть было не попал под расстрел за то, что у меня на рабочем столе лежал справочник по тарифам, составленный «вредителем» Орловым. Время прошло, и теперь медаль, учрежденную в честь Орлова, мечтает получить каждый честолюбивый биолог.

Начало тридцатых — время, когда мою альма-матер, Томский политехникум, высшее, кстати говоря, учебное заведение, стали реорганизовывать. Часть ведущих преподавателей, которых я в свою пору слушал, перевели в Новосибирск. Так, Иван Викторович Плетнев, блестящий лектор, стал первым ректором Новосибирского мединститута. Знаменитый архитектор Андрей Дмитриевич Крячков был переведен в Сибстрин. А создавать НИИГАиК приехал не менее блистательный профессор И. О. Ольшевский.

В 1935 году я был направлен в Новосибирское управление лесами местного значения, где мне поручили в дополнение к основной работе предложить свои идеи по озеленению города. Я ходил по улицам, внимательно вглядывался в зеленое убранство Новосибирска и очень хорошо запомнил наш город.

Он был преимущественно деревянным, возле каждого дома — приусадебные участки, заборчики, калиточки, в глубине дворов — сараи и стайки, в которых мычала, блеяла, хрюкала, кукарекала всякая живность. Подсобных хозяйств не было только на Красном проспекте. Хотя и там частных домишек было достаточно... Из приусадебных построек особенно выделялись конюшни, которых было очень много — как сейчас гаражей. Возле всего этого роились мухи, бились слепни и оводы.

Продуманного озеленения не существовало, лишь на Красном проспекте росли и мели белым пухом посаженные в 1910 году тополя. Зато новосибирцы очень любили цветы — их было много в каждой усадьбе: мальвы, георгины, пионы, марьин корень. Однако деревьев и кустарников было явно недостаточно, исключение составляли только территория бывшего кладбища (потом парка Сталина) и сохранившиеся островки соснового бора в Октябрьском районе.

Я предложил свой план озеленения города, составил список предпочтительных пород деревьев и кустарников и уехал по назначению в Воронеж. Только через десять лет, в 1946 году, вернулся в Новосибирск. И мне повезло быть одним из основателей Центрального сибирского ботанического сада, учреждаемого в Заельцовском районе. Я был назначен заместителем директора по научной работе. Перед нами поставили задачу по изучению естественных и культурных растений Сибири с целью использовать их в народном хозяйстве. Началась огромная работа по сбору и изучению флоры Сибири. Из зон с близкой климатической характеристикой мы завозили и высаживали сотни самых различных растений. Уже через три года в ботаническом саду росло 250 сортов деревьев и кустарников, 160 видов травяных, 200 сортов декоративных цветочных культур, 100 видов лекарственных трав, много ягодников.

Деятельность эта очень мне пригодилась, когда я участвовал в разработке первого генерального плана реконструкции и развития Новосибирска по озеленению города и его окрестностей. В мою задачу входило не только подобрать состав дендрологических пород, рекомендуемых для выращивания на территории города, но и разработать схемы комбинаций посадочных соотношений аллей, парков, садов, палисадников, зеленых зон, заповедных участков. Особое внимание отводилось зеленой защите Новосибирска со стороны юго-запада от кулундинских ветров-суховеев. Программа была принята и утверждена на архитектурном совете города. И что самое ценное — она стала воплощаться в жизнь! Начало пятидесятых — время, когда город буквально зазеленел. Я ездил в Кузбасс и привез оттуда две с половиной тысячи саженцев молодой липы и 500 взрослых деревьев этих же ценнейших, полезнейших для человека деревьев. Липы были высажены во многих районах. Но особенно эффектно эти красавицы смотрятся на улице Богдана Хмельницкого. В местах с влажной почвой высаживались ели и лиственницы, в других — березы и рябины, черемуха маака — роскошное дерево с гладким блестящим стволом, сирени, таволги, яблони и десятки других пород деревьев и кустарников. Не обошлось и без просчетов: клен негунда, или канадский клен, который так быстро и легко растет и приживается, оказался деревом вредным! Его мужская пыльца вызывает полиноз — легочное заболевание. Этот негунда, прозванный биологами негодником, действует избирательно — только на женщин-блондинок и детей. По идее этот клен давно пора убрать с городских улиц, как его убрали из Первомайского сквера. Но соображения дешевизны, очевидно, продолжают преобладать.

...Прошло почти пятьдесят лет. Но мне приятно,что мои идеи по зеленому убранству Новосибирска получили путевку в жизнь. Я вижу, что многое из моих замыслов сохранилось где-то частично, где-то полностью. Время идет, меняются жизнь и облик города, продолжающего, несмотря ни на что, хорошеть и развиваться. Разве могли мы тогда, в послевоенное время, предположить, что город превратится в такой гигант? Наши самые смелые прогнозы не простирались дальше пятисот тысяч населения...

Однако не могу не заметить с горечью, что многое сейчас утрачено. Это относится и к цветочному оформлению: оно находится на гораздо более низком уровне, чем в 50—60-е годы. Ушли из жизни первоклассные специалисты, творившие настоящие чудеса, умевшие выращивать потрясающие клумбы, на которых можно было видеть портреты знаменитых людей, цветочные орнаменты, сложнейшие композиции. Из цветов выкладывались часы, календари-ежедневники, работающие днем и ночью. Да и с экологической точки зрения атмосфера города ухудшилась...

Когда создавался Академгородок, я был привлечен к его созданию. До сей поры многих удивляет: как при строительстве удалось сохранить лес и уберечь его в дальнейшем? Основатель городка и научного центра академик Лаврентьев очень трепетно относился к лесу и сразу принял мои предложения по сохранению лесных массивов. О том, какое огромное значение придавал он сохранению леса, лучше всего скажет то обстоятельство, что первый приказ по вновь создаваемому филиалу Академии наук СССР, гласил: «Приступил к исполнению служебных обязанностей». А приказ за № 2 от 23 октября 1957 года содержал следующее: «...организовать лесозащитную станцию, огородить все ценные лесные посадки... принять на баланс от Бердского лесничества все леса, постройки и сооружения... организовать на территории Западно-Сибирского отделения образцовое ведение всех ле-соохранительных, лесокультурных мероприятий в соответствии с рекомендациями лесоустройства и отдела леса ЗАИС-ФАН (Западно-Сибирского филиала Академии наук), всю дальнейшую рубку и пересадку лесных культур вести только с письменного разрешения руководства лесозащитной станции». Контроль за этим постановлением возлагался на начальника управления капитального строительства Георгия Чхеидзе и меня — заведующего отделом леса ЗАИСФАН.

Конечно, этот приказ был подготовлен мною. Но то, что он был принят как приоритетный, говорит о многом. Лаврентьев лично следил, как осуществляется исполнение приказа, как люди относятся к лесу и к зеленым насаждениям. И я отлично помню, как в новогоднюю ночь один очень видный математик срубил молодой кедр. Карательные меры последовали незамедлительно: человека не только уволили, но и выселили из квартиры. Этим было показано, что поблажек не будет никому, что лес — это серьезно, что его надо беречь!

...Академгородок и в самом деле стал образцом цивилизованного отношения к лесу. Его жители наслаждаются общением с природой, живут среди зелени и пенья птиц, дышат свежим воздухом. Я говорю об этом не только как гражданин города, но и как человек, возглавлявший комиссию по охране природы СО АН СССР, и как почетный член Всероссийского общества охраны природы.

0

3

Здесь в каждой веточке цветет моя любовь

Амшинский Николай Николаевич

Новониколаевск, город моего солнечного детства! С каким нежным чувством я вспоминаю твои дощатые тротуары, прилепившиеся друг к другу домики, твои просторные улицы, на которых было столько мест для мальчишеских забав и озорства!

Приехал я сюда в 1923 году, когда мне стукнуло девять лет. Наша семья расположилась тогда в самом лучшем, на мой взгляд, месте — на улице Колыванской. Лучшем потому, что рядом с нашим домом была самая прекрасная городская фабрика — конфетная. Фабрика была окружена высоким деревянным забором, возле щелей которого мы несли караул: знали, что рано или поздно отворится дверь черного хода и оттуда выйдет человек с тазом, полным бракованных карамелек. Брак-то был пустяшный: подушечки кривоватой неправильной формы, слегка примятые, но на вкус это ни капельки не влияло! Человек вываливал карамельки в стоящий возле дверей ящик и уходил. Тут мы радостно сигали через забор и, набив конфетами кульки, дня три-четыре наслаждались карамельками, угощали родных и друзей.

С Колыванской улицы открывался чудный вид на собор Александра Невского — наш дом находился как бы в низине, а храм мощно стоял на зеленом холме и смотрелся богатырем: и потому, что он был выше всех строений, и по тому, что вид на него не перегораживал построенный позже виадук — железная дорога шла прямо через Красный проспект, стелилась по земле. Когда шел поезд, возле шлагбаумов выстраивались длинные вереницы повозок, пролеток и редких автомашин.

Мой отчим был крупным милицейским начальником. Мне казалось — генерал, потому что он носил ромбы в петлице. Вскоре мы получили новую квартиру, и не где-то, а на улице Гудимовской, ныне Коммунистической. Как я понимал, поселиться на Гудимовской было очень престижно, потому что именно на ней проживали самые высокие начальники Сибкрая. Новосибирск ведь тогда был краевым центром, объединявшим целый ряд областей. Он был главнее Томска, Кемерова, Барнаула! Жил на нашей улице сам Роберт Индрикович Эйхе — председатель Крайисполкома и его правая рука — Федор Павлович Грядинский, и другое руководство также имело здесь квартиры в добротных домах. Наш дом для милицейского начальства был двухэтажный, а находился он примерно на месте нынешней областной библиотеки. Он был настолько высок по сравнению с другими строениями, что мы придумали себе такое развлечение: забирались на крышу и любовались на панораму города. С нашей крыши открывалась перспектива на весь, уже тогда далеко разбросанный, Новониколаевск. Мы брали у одного из приятелей подзорную трубу и наблюдали даже пляж Бугринской рощи! Нигде на своем пути глаз не встречал препятствий — настолько еще низкорослым был будущий гигант.

Город тех лет дарил нам кучу удовольствий и развлечений. Он был по-деревенски безопасен, и потому мы были свободны, ходили без сопровождения взрослых куда душа ни пожелает. По улице Коммунистической, ныряющей под насыпь железной дороги, мы ходили купаться на Обь. Неподалеку была пристань с очень красивым дебаркадером, и мы часто купались прямо возле него. Мест для купания было вообще очень много. Та же речка Каменка, широкая, но мелкая, имела кое-где глубокие места, в которых можно было прекрасно искупаться неподалеку от дома. Теперешняя молодежь не видела этой речки, давшей название и улице, и целому району. А ведь текла она почти по самому центру и даже пересекала Красный проспект перед тем, как соединиться с матушкой-Обью. У Каменки были крутые берега, и ее устье венчали огромные гранитные глыбы, между которыми она и бежала к Оби. Потому и называли ее Каменкой.

Купались мы и в Ельцовке. К ней мы бежали по Красному проспекту, прихватив с собой удочки. Прекрасная была рыбалка в Ельцовке! К слову сказать, Красный проспект тогда не был таким ровным, как сейчас. В пору, о которой я говорю, на подходах к Ельцовке он нырял к низенькому мосточку, а затем снова круто поднимался. Потом, за площадью Калинина, он снова шел вниз, спускаясь ко второй Ельцовке, где рос густой лес, где было лесничество и где располагались «заимки» — дачи начальников.

Рыбная ловля на Ельцовке доставляла нам особенную радость. Здесь мы варили уху, разводили костры. И, начитавшись книжки о Маугли, сами становились летающими мальчиками. Молодые березки окаймляли Ельцовку с обеих берегов, и мы вытворяли такие фокусы: заберемся вдвоем на гибкое деревце, оно низко сгибается к земле. Потом один из нас отцепляется от его веток, а тот, кто остается, летит вместе с распрямившейся верхушкой к небу и затем, используя инерцию движения, перелетает на другой берег речки. Высший пилотаж заключался в том, чтобы не просто перемахнуть речку, а еще и уцепиться за березку на противоположной стороне. Дух захватывало от таких полетов!

Но однажды мы жестоко поплатились за свое баловство. Один из нас, пока мы отвлеклись на приготовление ухи, спикировал в реку на торчащую из воды корягу и срезал себе, словно ножом, половину ягодицы! Не знаю, кто мне прошептал в уши путь к его спасению: я схватил котелок с горячей водой, плеснул ею на страшную рану и приставил отрезанную половину на место. Своими рубахами мы перемотали нашего товарища, и я, как самый сильный, поволок его на своей спине наверх, к лесничеству. Там мне дали лошадку, и мы поехали на улицу Рабочую (Чаплыгина), где находилась «Скорая помощь». Увидев следы моего «лечения», врач спросил: «Это кто же додумался так сделать?»

— Я — довольно испуганно пролепетал я.

— Правильно! Молодец! Иначе истек бы кровью твой приятель и вы бы его не дотащили. А так кровь свернулась.

В общем, спасли мы парнишку и забав своих после этого происшествия не оставили.

Каждая улица по неписанному закону имела свои ватаги — эдакие бойцовские дружины. Наша, Гудимовская, долгие годы считалась непобедимой. И кто только не ходил на нас войной! И Фабричная, и Закаменка, и другие прочие, но наши дрались лучше всех на кулачках и ходили гоголем — знай наших! Жаль, что в период апогея этих сражений я еще был мальцом и в боях не участвовал, а то бы я им показал — в пионерском отряде я был самый сильный, хотя сражался с ребятами постарше и покрупнее.

О пионерском отряде особый разговор. Я горжусь тем, что был одним из первых пионеров города. Наш пионерский отряд находился не в школе, а в отдельном помещении, стоящем на задах обкома партии. В отряд принимали ребят разных возрастов. В нем было весело и очень интересно. Вернемся из школы, сделаем уроки и мчимся в отряд. Здесь работали кружки и спортивные секции, нас водили на экскурсии, на прогулки в лес и на рыбалку. Ходили мы строем, трубя в горны и стуча в барабаны, вызывая жгучую зависть остальной ребятни.

Больше всего мне запомнился момент, когда в гости к нам в отряд пришел не кто иной, как знаменитый командарм, герой гражданской войны и революции, маршал Семен Михайлович Буденный.

Вы представляете, как это — увидеть человека, про которого мы пели лихие песни?

Веди ж, Буденный, нас смелее в бой!
Пусть гром гремит, пускай пожар кругом,
пожар кругом, Мы беззаветные герои все!
И вся-то наша жизнь есть борьба! Борьба!
Ведь с нами Ворошилов — первый красный офицер.
Мы все сумеем кровь пролить за СССР!

И вот этот самый человек перед нами! Я даже не столько слушал и запоминал, что он говорил, сколько во все глаза глядел на легендарного полководца. Но все-таки запомнил, что он сказал: пионерам надо быть сильными и смелыми и заниматься физкультурой. После чего Семен Михайлович начал демонстрировать, какой он есть геройский человек и какой прекрасный гимнаст. Прямо в галифе и в сапогах он легко подтягивался на перекладине, свободно делал всякие упражнения на гимнастических снарядах. После этого посещения мы удвоили свое спортивное усердие, и не было среди нас мальчишки, который бы не мечтал стать похожим на Буденного!

Летними вечерами мы любили ходить в Первомайский сквер. Вернее, сквера там еще не было, только-только снесли дома, стоявшие напротив Дома Ленина, и на их месте образовалась громадная площадь. На ней устраивали световые газеты. На самом-то деле это была никакая не газета, а самое настоящее кино! Между двумя столбами был натянут белый брезент, а неподалеку от него стояла хижинка на курьих ножках. В ней сидел механик и крутил кино. Крутил — правильное слово, потому что механик и в самом деле вертел ручку аппарата. Показывали фильмы Чаплина и другие художественные картины. Толпа собиралась громадная. Жившие неподалеку приносили из дому скамеечки и табуретки, умельцы приспосабливали к трости сиденьица, а большинство стояло. От желающих покрутить ручку киноаппарата не было отбоя, потому что это интересно и потому что в это время можно присесть. Просуществовала эта газета несколько лет, а потом канула в лету.

Одно из сильнейших впечатлений, запавших в душу на всю жизнь, — похороны знаменитого красного партизана и героя гражданской войны Петра Щетинкина, погибшего в 1927 году в Монголии. От вокзала к центру двигалась скорбная процессия. На лафете орудия стоял гроб с телом героя. Сразу за гробом шел оседланный вороной конь. Он шел низко опустив голову. Один. Это был боевой товарищ Щетинкина, и он провожал в последний путь своего друга. И уже за ним, словно признавая его право открывать траурное шествие, шли городские руководители и военные.

Фигура коня выражала столько, скорби и горя, что невозможно было без слез наблюдать эту пронзительную картину. Люди плакали. Шествие свернуло во двор Дома Ленина. Здесь, в сквере Героев революции, и нашел свое последнее пристанище Петр Щетинкин. Его похоронили под звуки ружейного салюта.

Несмотря на то, что мой отчим был большим начальником, жили мы скромно. В тридцатые годы существовал так называемый партмаксимум, выше которого никто не имел права получать. Деньги были немалые — 240 рублей, но и не великие. Был еще и партминимум, меньше которого не платили. Думаю, это было правильно и справедливо.

Воспитывали нас на революционных примерах и традициях. Нам было очень хорошо известно имя старого большевика, активного участника Октября в Сибири — Вениамина Давыдовича Вегмана. Он пользовался огромной популярностью в городе, и не было человека в 20—30-х годах, кто бы его не знал. Он был активнейшим коммунистом — заведовал Сибархивом, возглавлял Общество старых большевиков, был членом крайкома, состоял в редколлегии журнала «Сибирские огни». Его имя было присвоено Бийской улице (сейчас это Депутатская), и не было ни одного крупного мероприятия в Новосибирске, в котором бы он не участвовал. Это был красивый человек с огромным лбом и пышной, как у Карла Маркса, шевелюрой. В краеведческом музее, на углу Красного проспекта и ул. Спартака, была воспроизведена в натуральную величину камера бывшего политкаторжанина Вегмана в Забайкальских рудниках. Эта камера производила жуткое впечатление: каменный мешок с цепями и кандалами на стенах. Она символизировала собой те ужасы, которые претерпевали борцы с царизмом.

В 1933 году Новосибирск очень торжественно отметил 60-летие почетного гражданина города Вегмана, а в 1937 его пришли забирать! На каторге Вениамин Давыдович заработал себе рак горла, и у него была вставлена маленькая серебряная трубочка с клапаном. Когда он говорил, то открывал и закрывал клапан рукой. При аресте ему вспомнились ужасы застенков, и чтобы избежать новых издевательств, он при всех вырвал свое искусственное горлышко и умер. Умер свободным человеком! Так закончил свою жизнь этот замечательный человек, о котором сегодня напрочь забыли.

1937 год стал роковым не только для Вегмана, но и для многих тысяч новосибирцев. На нашей Коммунистической улице пошли повальные аресты. В одну из ночей увели и моего отчима. Думаю, что конвоировали его недолго: достаточно было пересечь Красный проспект и пройти несколько шагов по той же Коммунистической. Здесь располагались опричники из НКВД, здесь велись допросы и были застенки. Этот отрезок моей родной улицы от Красного до Сереб-ренниковской вызывал страх. И люди здесь без особой нужды не ходили...

Сидел ли отчим в городской тюрьме — нынешнем речном колледже — или где-то в другом месте, не знаю. После ареста он больше не вернулся домой.

Арест отчима перевернул нашу жизнь: семья оказалась семьей врага народа. В Томском университете, в который я поступил еще до этого события, меня взял на заметку профессор, поскольку моя курсовая работа была опубликована и признана научной статьей. Профессор предложил мне продолжить обучение в аспирантуре. Я с радостью согласился и пошел в партком за разрешением. Там мне сказали: «Иди и больше не появляйся! Радуйся, что мы дали тебе доучиться!»

И даже во время войны клеймо члена семьи врага народа продолжало меня преследовать. Воевал я с 1942 года до Победы. Дослужился до высокой должности — до адъютанта Главного автомобильного управления Красной Армии. Это была полковничья должность, и в моем подчинении было полтора десятка старших офицеров, хотя сам я носил лейтенантские погоны. Все мои подчиненные неоднократно представлялись к наградам. Начальник штаба представлял к награждению и меня, но в СМЕРШе ему всегда говорили: «Опять ты его продвигаешь? Пусть скажет спасибо, что мы ему дали возможность пистолет на боку носить!»

Когда закончилась война, я попал в Москву. Имел хорошую работу и приличное жилье в самом центре — на улице Горького. Но тянуло на родину. И однажды я махнул на все рукой, купил билет, сел в поезд и покатил в город своего детства. Эта поездка врезалась в мою память состоянием счастья, состоянием радостного предвкушения от встречи со своим родным Новосибирском. Я даже написал такие стихи: И вновь стучат вагонные колеса, И поезд на Восток меня уносит вновь — К родным краям, где нив густы колосья, Где в каждой веточке цветет моя любовь.

Любимый край! Поля, долины, горы
И рек-богатырей хрустальная волна,
И город мой, где жизнь была полна,
Как чаша полная вина.
И круг друзей, с кем я делил досуг,
И книжный шкаф, где строй моих подруг
Плечом к плечу в тисненых переплетах
И мыслей, и дерзаний, и полетов
Мне так понятны, так же мне родны,
Как город мой моей родной страны!

+1

4

Базар на ступеньках мэрии[/b

[b]Гутов Анатолий Федорович

Всякий раз, когда мне случается проходить мимо здания мэ-рии, я с трудом сдерживаю улыбку. Перед глазами так и стоит картина из далеких лет моего детства, когда на ступеньках горисполкома велась оживленная торговля: здание примыкало к центральной рыночной площади, и лучшее место для продажи товара трудно было придумать. Высокое крыльцо облюбовали китайцы. Десятки худеньких фигурок продавали игрушки. В их руках прыгали разноцветные шарики, пестрели фонарики и веера, кувыркались деревянные гимнасты, двигались фанерные медведи. Все это богатство полыхало яркими красками и притягивало взгляды ребятни словно магнитом. Мы глядели на это разнообразие до ряби в глазах и нередко покупали что-то для себя, благо стоило это все копейки. До сих пор удивляюсь, почему тогдашнее начальство мирилось с торговлей под своими окнами и вечной толчеей у входа...

Еще одна достопримечательность рыночной площади, отчетливо врезавшаяся в память, — музыкант, сидевший под одним из столбов с шапочкой для подаяния. Музыкант был слепой. Он наигрывал на баяне в основном жалостливые, выбивавшие из народа слезу мелодии. Но как! Даже я, пацан, понимал, что играл баянист необыкновенно. Возле него толпились люди, изредка кидающие к его ногам монеты. На всю жизнь запомнил имя музыканта — звали виртуоза Иван Маланин. Да! Да! Хотите верьте, хотите — нет, а только начинал свою карьеру блистательный и знаменитейший человек-оркестр уличным музыкантом на центральном рынке!

Еще одна подробность, о которой забыли даже старожилы: в правой части здания Дома Ленина располагался магазин. Был он светлый, праздничный, с огромными окнами, хотя и небольшой по площади. И продавали в нем в числе всего прочего необыкновенно вкусные сайки. Больше таких я никогда и нигде не ел. Годы спустя я даже обращался в управление хлебопекарен: поройтесь в архивах, найдите забытые рецепты! Вам же будет выгодно! Но, увы, ко мне не прислушались. А зря! Были бы сейчас в Новосибирске фирменные сайки, которые могли бы стать маркой города.

Через дорогу от Дома Ленина, возле здания старого торгового корпуса, был самый необыкновенный тротуар. Стеклянный. Да, не удивляйтесь! Этот чудесный тротуар должны помнить не только старики, но и люди среднего возраста — не так уж давно его уничтожили. Толстые, литого голубоватого стекла плитки был вмонтированы в чугунные решетки, по которым и ходили прохожие. В то время, когда корпус строили, электричество было еще штукой экзотической, и вот, чтобы обеспечить свет в подземных складских помещениях, строители и придумали остроумное решение — стеклянный потолок.

Впервые я приехал в город шестилетним мальчишкой в 1928 году, чтобы погостить у тетки — доброй, но пьющей женщины. Нередко она пила какую-то мерзкую вонючую жидкость зеленого цвета под названием денатурат, от одного запаха которой с души воротило. Удивительно, что, выпив эту гадость, тетка не теряла ума, а умудрялась вести хозяйство, держать всякую живность и даже торговать молоком от своей коровы. Тетка меня никогда не обижала и даже баловала. Один раз мы поехали кататься в легковом автомобиле с открытым верхом! На нас с завистью глядели прохожие, а мы важничали, словно какие-нибудь господа. На этом самом автомобиле мы проехали мимо городской Тюрьмы — маленького домика красного кирпича (он существует до сих пор, примыкая к речному училищу). Из зарешеченных окон на нас глядели темные лица заключенных. Мороз по коже! Стра-а-ашно! Еще врезалось в память: почему-то изломанные, исковерканные ворота. Так странно — тюрьма, а ворота сломаны...

Много лет я приезжал в Новосибирск погостить, а потом наша семья и вовсе перебралась сюда. Предоставленные самим себе, мы целыми днями носились по городу. Но самым любимым местом была, конечно, водная станция «Динамо». Располагалась она у самого начала улицы Большевистской и была огорожена железным забором. Билет сюда стоил сущие копейки, и на ней всегда было полно народу. Далеко в реку уходили деревянные мостки-ограждения, за которые запрещалось заплывать — полагалось купаться внутри. Но многие смельчаки предпочитали плавать на воле, бравируя своей удалью. Наплескавшись до изнеможения, мы бросались на чистые деревянные мостки и замирали в блаженстве. Какое удовольствие — уткнувшись носом в щели между отполированными водой досками, смотреть, как играет под тобой речная волна, как бегут по ней солнечные блики, как меняют свой цвет серебристые гребни. А еще запрокинешь руки за голову и смотришь в высокое небо: волны бьют в стойки мостков, плещется в ритме волна, и ты словно плывешь вместе с ней в далекие края. Замечтаешься так, пока тебя не выведет из сладкой грезы голос товарища: «Аида с вышки прыгать!»

Вышки были с отметками в 10 и даже 20 метров. И не было тогда мальчишки, кто бы не умел прыгать. Мы знали всякие фигуры и сигали в воду то солдатиком, то рыбкой, то кувыркаясь на лету. Были среди нас и настоящие мастера, которые вытворяли в полете всякие сальто-мортале. На них мы взирали с почтением и обожанием. И, право, их мастерство стоило уважения! И как мне жаль, что сегодняшняя молодежь лишена такого удовольствия. Стоим на великой реке, а прыгнуть в воду, испытать себя, пережить острое чувство опасности и радости ее преодоления — негде!

Бегали мы на станцию мимо собора Александра Невского. Тогда в нем еще шли службы, и он был огорожен красивой металлической оградой. А со стороны Красного проспекта перед храмом стояли три высоких надгробия. Запомнил надпись на одном: «Здесь лежит Тихомиров». Позже узнал, что Тихомиров был инженером, строил железнодорожный мост, давший жизнь городу. Потом его могилу сравняли с землей...

В 1934 году пустили трамвай. Первая его веточка была малюсенькая — от оперного театра к фабрике им. ЦК швейников (нынче она называется «Синар»). Линия была одноколейная, и вагон имел две кабины — впереди и сзади. Закончив маршрут, вагоновожатая переходила в другой конец вагона и отправлялась в обратный путь. Я частенько катался на трамвае и, конечно, без билета, полагая, что вожатая, наша бывшая деревенская женщина по фамилии Ковязина, в случае чего вступится за меня.

Еще одна примета тех лет — золотари. Существовала огромная команда возчиков этого «добра». Город-то был не благоустроен, и если регулярно не чистить уличные уборные, то пойдут всякие эпидемии. И вот иногда собирается команда в 15—20 подвод и тихохонько, чтобы не расплескать содержимое бочек, тянется цугом по улице. Вонь, извините за выражение, стоит нестерпимая, прохожие зажимают носы, прячутся в магазины, в подворотни, ребятня забегает в дома, а те едут себе спокойненько, держат в грязных лапищах булки и знай себе жуют!

Содержимое бочек выливалось в Октябрьском районе, сразу за кладбищем, на гигантском пустыре возле теперешнего сельхозинститута. И я вспоминаю, что когда мы проезжали мимо него, старались побыстрее миновать это место — «ароматы» стояли нестерпимые!

В 1937 году в городе появился новый секретарь обкома по фамилии Борков. О нем сразу заговорили как о «хорошем» секретаре. Народу нравилось, что он постоянно ходил по магазинам, занимал очередь и как все записывал на своей ладони номер химическим карандашом. Очереди были многочасовые! После визитов в магазины Борков вызывал своих подчиненных и распекал их, «давал жару», как говорили в народе. И хоть не удалось ему ликвидировать очереди и справиться со снабжением товаров, его очень любили...

0

5

Нахаловка

Тростонецкий Алексей Сергеевич

Новосибирск планировали и строили очень умные люди. Нельзя не восхищаться их умением глядеть вперед и думать о том, как будут жить грядущие поколения. Возьмите для примера Красный проспект — бывший Николаевский. Какая ширина, какой размах! А ведь прокладывали его в крошечном еще поселке, где весь транспорт — пролеточка! А планирование городских кварталов — строго геометрическое, строго перпендикулярное, и это несмотря на многочисленные овраги! Но больше всего меня восхищает расположение первых городских предприятий. Внизу, у самой реки — нефтебаза, поближе к главной транспортной артерии — Оби, да и безопаснее на случай пожара. Чуть выше — спиртзавод, работавший, как известно, на зерне, доставляемом тоже водою. Затем — маслозавод, мясокомбинат и ограда в ограду — кожзавод и хромзавод, куда на вагонетках свозили шкуры животных с мясокомбината. Затем — сухарный завод. Все эти предприятия связаны единой железнодорожной веткой. Настоящая интеграция производства и капитала! И поставлены эти предприятия были, заметьте, таким образом, чтобы господствующие юго-западные ветры не тянули запахи заводов на город, а относили бы их в сторону леса!

Там, в районе этих заводов, в городской Нахаловке (кстати, это было официальным названием той части Новосибирска), я и жил пацаном в двадцатые-тридцатые годы, конечно же, нисколько не задумываясь о мудрости первостроителей.

Мой папа работал заведующим производством на маслозаводе, на территории которого и было наше жилье.

Сейчас в Новосибирске не производят растительного масла, а зря. Во время, о котором я рассказываю, маслозавод производил четыре вида масла: из рыжика, сурепки, льняного семени и конопли. Первые два шли на технические нужды — на производство красок и олифы, вторые — в пищу. Сырье для завода привозили крестьяне из деревень, расположенных в радиусе 100 километров от города. Едва мороз скует реки и озера, едва установится санный путь, как по первому зимнику начинают прибывать в город многочисленные обозы из деревень и поселков. Как сейчас вижу: открываются огромные ворота, впуская заиндевевший обоз из пяти-шес-ти запряженных в сани лошадей. Он везет с собой особые запахи зимы и деревни — конского пота, чистого снега. Закутанные в огромные тулупы возчики неуклюже выходят из саней, разминают занемевшие ноги и начинают грузить на весы привезенные мешки с сырьем. Ловкий весовщик быстро взвешивает груз и тут же ведет расчет по желанию — кому деньги, кому масло, кому жмых. Быстро, никаких накладных и бумажек! Покончив с расчетами, мужики задают корм лошадям и идут в столовую, где специально для них кипит с утра до вечера огромный многоведерный самовар. Оттаивают заиндевевшие бороды, краснеют синие от мороза лица — чай пьют до пота, закусывают прихваченной из дома снедью — салом, хлебом, луком, смолят самокрутки, после чего отправляются в неблизкий путь — по домам.

На привезенном крестьянами сырье завод работал круглосуточно и бесперебойно весь год.

По такому же принципу работал и мыловаренный завод: во всех крупных селах области у него были свои представители-салотопщики, которые скупали падший скот и вытапливали сало, затаривая его в бочки, которые и доставляли потом в Новосибирск.

Среди прочих предприятий нашего района маслозавод выгодно отличался тем, что над ним всегда витали тонкие ароматы свежеотжатого масла — вкусный, аппетитный запах. Помню, с каким удовольствием мы, ребятишки, проникали в вечернее время в цех, где обедали рабочие. Что за восхитительная еда была у них! В разогретое на противне свеже-отжатое конопляное масло они окунали куски хлеба и запивали горячим чаем — вкуснота! Конопляное масло вообще очень вкусная вещь — ярко зеленого цвета, с едва уловимой горчинкой — чудеснейшая приправа к салатам. Как жаль, что сегодня его не производят!

Нахаловка являла собой странную смесь из черт нарождающегося индустриального города и уклада сельской, патриархальной жизни, которую перенесли сюда переселенцы из сел и деревень. Можете мне не верить, но в тридцатые годы на наших улицах еще водили хороводы взрослые девушки и парни. Любимым музыкальным инструментом оставалась балалайка, на которой умели играть многие парни. В выходные и по вечерам молодежь группировалась возле музыкантов, пела песни. В традиции были и народные игры: бить-бежать или лапта. Преувлекательная игра. Начинали ее обычно мы, пацаны, потом к нам присоединялись ребята постарше, а потом и вовсе взрослые. Азарт охватывал настолько, что расходились по домам, когда солнышко закатывалось за горизонт.

Ветхозаветность и патриархальность быта откладывала свой отпечаток и на внешность обитателей Нахаловки: косоворотки были в большой моде среди нас. Из ситца или сатина, с оторочкой, а то и вышивкой, с шелковым кушачком с кистями, они в самом деле были нарядными. Идет иной форсун по улице Сухарной, а на нем фуражечка набекрень, из-под нее чубчик выбивается, идет кисточками пояска поигрывает, на палец наматывает, идет себе в проходочку, сапожками в гармошку поскрипывает. Ши-ка-рно! Ребятня ему завидует, девки на него поглядывают — идет что твой король. А если у него над лаковым козырьком фуражки-капитанки вьются шнурки, то это вообще знак того, что парень не из последних, а, говоря по-нынешнему, крутой. Нахаловские молодцы носили три шнурка, а Закаменские — два. И если в наших краях появлялся вдруг парень с двумя шнурочками на фуражке, то невесть откуда, мгновенно, появлялись наши: «Чего ему тут? Бей его, ребята!» И бились, непременно до сломанных зубов, до соплей, а то и до крови. Такой был форс — чужих не пущать!

Нахаловка жила хоть небогато, но сытно, гораздо сытнее, чем разоренная коллективизацией деревня. При каждом доме — огород, все держали скотину: коров, кабанчиков, птицу. Причем в нашем районе держать скот было очень легко: спиртзавод продавал населению за копейки барду — очень сытное и полезное пойло. Можно было купить жмых и на маслозаводе. А с сенного базара, располагавшегося на месте нынешнего Центрального рынка, возили возами сено. Сена городу надо было много -^ и потому, что главным транспортом были лошадки, и потому, что многие вели подсобное хозяйство. Поэтому знаменитый тоннель, что находится возле Главного вокзала и ведет на улицу Владимировскую, был спроектирован с таким расчетом, чтобы могли в нем разъехаться два воза с сеном.

Неразоренная еще цивилизацией природа щедро кормила своими дарами: лес был рядом, а в нем и грибы — хоть косой коси, и ягоды — прорва! За смородиной ездили на острова Коровий и Кораблик. За черемухой и бояркой — к заводу им. Чкалова. Там, по берегам очень чистой Каменки были настоящие заросли ягодников. В речке водились в изобилии пескари. Набрав ягоды, мы не удерживались от рыбной ловли. Да и как было удержаться, когда видишь, как ходят, как играют в воде рыбины. Хоть руками бери! Про Обь вообще особый разговор. Богата была матушка-река всякой рыбой так, что и передать трудно. Рыбной ловлей кормилось немало семей. Едва открывалась вода, как появлялись вдоль берегов землянки, шалаши рыбаков. Ловили сетями, что не было запрещено, и отвозили на рынок. А мы, пацаны, дергали на удочку рыбу в том месте, где впадал в реку тонкий ручеек отходов с мясокомбината. Прикормленная рыба стояла тут стаями и словно ожидала, когда ее подцепят на крючок. Да, сытно жил в ту пору город. К нам приезжала родственница с Украины, и я хорошо помню, как она изумлялась богатству и изобилию сибирской земли...

Тридцатые годы — время преображения города. Примета времени — стройки. В них принимали участие все предприятия на трудовых воскресниках. На них было принято работать под духовой оркестр. Прокладывают трамвайную линию, работают лопатами, сыплют щебень, а оркестр играет «Марш энтузиастов». Помню, как я ходил с отцом на воскресник по сносу старого кладбища (теперь на его территории Центральный парк и стадион «Спартак»). Рабочие сворачивают с могил памятники и надгробия, а оркестр наяривает «Марш энтузиастов», заглушаемый криками «Антихристы!» и проклятиями пожилых людей...

Почему-то в Новосибирске было много китайцев. Это была городская трудовая беднота. Китайцы торговали на рынке хорошенькими игрушками: фонариками, разноцветными шариками, веселыми человечками, крутящимися через пере-кладинку, другими забавками. В сапожных будочках сидели тоже в основном китайцы, они чинили за бесценок башмаки. Промышляли китайцы и у городского деревянного, впоследствии сгоревшего, цирка, который был расположен в районе нынешней площади Кондратюка. Здесь, на маленьких тележках были установлены печечки, на которых прямо на глазах прохожих китайцы пекли вкусные пирожки. Торговали они и древесным углем. Но в чем они особенно преуспевали, так это в выращивании овощей. Поселок Огурцово потому и получил свое название, что там на овощных плантациях трудились китайцы, получавшие фантастически высокие урожаи, в том числе и самых ранних огурчиков. Это был мирный, скромный народ, который то ли выехал из наших краев, то ли смешался с местным населением и растворился в нем. Но мы отчаянно дразнили их: «Ходя, соли надо?» Отчего была в ходу такая дразнилка, не знаю. Когда задирались ребятишки, китайцы терпели, но когда это позволяли себе взрослые, то они порой отвечали: «Русский дурак, свободы надо?»

Еще одна достопримечательность Нахаловки — малинники. Это был особый народ. За мясокомбинатом, на берегу Ельцовки, они выращивали преотменную, очень крупную и сладкую малину, которую возами возили в огромных ситах, подбитых рогожей, на рынок. Сколько раз мы ходили туда и пробовали воровать ягоды, но бесполезно: малинники надежно огораживали свою территорию и держали огромных псов на страже своих владений. Так что ни разу нам не удалось стащить ни одной ягодки...

В тридцатые годы, пока не набрали силу мощные индустриальные гиганты, самыми богатыми ведомствами были железнодорожное и торговое. Я учился в школе, принадлежащей железной дороге. Прекрасная была школа, с сильными преподавателями и великолепно оснащенными мастерскими, в которых учили слесарному, плотницкому и столярному делу. Умения, приобретенные на уроках труда, пригодились на всю жизнь. Именно эти ведомства и выстроили в Новосибирске первые дома культуры. ДК железнодорожников был возле вокзала, а ДК работников торговли известен как клуб им. Октябрьской революции. Мне повезло: моя мама была торговым работником, и она очень часто приносила мне пригласительные билеты в Дом культуры на воскресные утренники, которые проводились там еженедельно. Утренники забылись, зато в памяти осталось то, что после каждого детского мероприятия нам всем вручали кулечки с подарочками. В них лежало обычно по два грецких ореха и всего несколько конфеток, но это очень радовало нас!

В тридцатые годы в Новосибирск приезжал сам легендарный Клим Ворошилов. Он приезжал не просто так, а для того чтобы отработать с красноармейцами тактику городского боя. Вот это было здорово! На одной из улиц Железнодорожного района, за переходным мостом, кажется, на Вла-димировском спуске, были нарыты окопы, прямо возле домов. Нам, пацанам, было интересно, и мы сумели пробраться поближе и посмотреть. Ждали долго, когда «начнется», и вдруг забухало, забабахало, застрекотало, стало страшно и весело, потом начали рваться взрывпакеты, и все исчезло в сплошном густом дыму — не стало видно ни домов, ни переходного моста, ни неба. А выстрелы катились дробным перекатом, фыркали, трещали, вжикали — война! Ну а самого Ворошилова мы, конечно, не видели, но потом еще долго играли в войну, которая незаметно подкатывалась, приближалась к стране, и к ней готовились.

В 1937—38 годах в городе было построено целых десять новых школ, в которых могли быть мгновенно развернуты госпитали. Об этом, конечно, учащиеся этих школ не знали, но терялись в догадках: для чего возле каждого туалета имеется ванная комната, всегда запертая на замок? Для чего в очень светлой пионерской комнате стоят раковины с подведенной водой, но с отвернутыми кранами? Для чего подвальные помещения выложены с полу до потолка белым кафелем? Когда мне потом довелось лежать с ранением в одной из этих школ-госпиталей, все загадки разрешились сами собой: пионерская комната — операционная, подвал — морг.

Когда началась война, я учился в девятом классе. Нас, старшеклассников, просили устроиться на работу на оборонные предприятия. Почти все мои однокашники, кроме одного маменькиного сыночка, пошли работать. Подавляющее большинство стало трудиться на заводе им. Чкалова, а я пошел в производственные мастерские при почти отстроенном Дворце науки и культуры (оперном театре). Эти мастерские с самого начала предназначались для внутренних потребностей строительства и будущего Дворца. В 1941 году там были кузнечный, слесарный и столярный цеха. Когда в Новосибирск начали прибывать эвакуированные предприятия, нас оснастили более современным оборудованием, и мы начали делать... минометы. В холле будущего театра стоял мощный пресс для изготовления опорных плит для минометов. На нашем заводе работало около 150 человек, еще примерно столько же трудилось на втором этаже — там помещался прожекторный завод. В свободное время мы совершали путешествия по этому огромному зданию, изучили все его подсобки, лабиринты и коридоры. В ту пору в здании еще не было ничего, что говорило бы о том, что здесь будут обитать музы. Единственное, что напоминало об этом, — мастерская пожилого скульптора, который отливал из гипса статуи Глинки и Чайковского, предназначавшиеся для установки в округлых нишах у входных дверей. Почему они так и не были установлены — понятия не имею.

Привезли Третьяковскую галерею и Ленинградский артиллерийский музей. Несколько дней мы таскали ящики с картинами, с архивами, с музейными ценностями. Один из ящиков опрокинулся, и из него выпал старинный, исписанный невиданно красивым каллиграфическим почерком судовой журнал. Нам дали его полистать. Очень интересно!

В конце октября 1942 года нас, группу комсомольцев, перевели на казарменное положение, освободив при этом от основной работы. В нашу задачу входила подготовка зала и фойе к празднованию 25-й годовщины Великой Октябрьской революции, поскольку городское начальство наметило именно здесь проводить торжественное заседание. Домой в эти дни не отпускали, и мы работали не по 12 часов, как обычно, а все 16. Мы присверливали номерки на спинки кресел, крепили зеркала, цепляли хрустальные подвески на опущенную к самому полу гигантскую люстру.

В день праздника пришлось еще сдалбливать лед со ступенек парадного входа, и мы настолько устали, что почти никто из моих комсомольцев (а я возглавлял комсомольскую организацию завода) не смог прийти на торжество, на которое нам дали пригласительные билеты.

К началу торжественного заседания мои орлы спали непробудным сном, а я решил-таки пойти, тем более что пригласил девушку. И не пожалел: в отдельном зале Третьяковка устроила специально для этого события небольшую экспозицию, из которой на меня самое сильное впечатление произвела картина Пукирева «Неравный брак». После заседания был дан большой концерт, на котором выступали и местные, и столичные актеры. Память донесла выступление юного, ослепительно красивого Кадочникова, который играл на гармошке и пел частушки: «Метелки вязали, в Москву отправляли, в Москву отправляли и там продавали!»

В самом начале 1943 года меня, ученика аэроклуба, отправили на авиационные курсы и на фронт. Так закончились мои детские и юношеские годы в Новосибирске, городе, который я люблю.

0

6

Безбожная улица и Китай-город

Сушков Иван Яковлевич

Мы, Сушковы, — потомственные кузнецы. И отец мой, и дед, и прадед, и прапрадед — все отличные кузнецы и... знатные пьяницы. Да разве ж бывает на Руси, чтобы кузнец — да не пьяница? Никак это невозможно! Телегу привезут починить, коня подковать — чем рассчитываются? Правильно — самогоном. Потому что с деньгами на деревне испокон веку трудно было, платили натурой. Ну кто ж понесет дюжему мужику десяток яичек или кусочек масла? Ясно — несут самогон. Ну а самогон, он опохмелки назавтра требует... И пошло-поехало... Все мои предки были буйные во хмелю. Как напьются, обязательное правило — хвататься за вилы либо за топор, и ну жену по всей деревне гонять!

Отец мой был точь-в-точь как все Сушковы. И когда я мальцом заболел малярией, то и лечил он меня по-своему: как только начинало меня трясти в ознобе, брал два порошка хины, высыпал в граненый стакан с водкой и заставлял выпить! После этого я, укутанный в тулуп, согревался и засыпал. Лет восемь подряд с наступлением тепла трепала меня эта лихоманка, и все эти годы батя пользовал меня «народным средством» до тех пор, пока болезнь сама не отпустила. И как я не спился с младых ногтей и как вообще пьяницей не стал — не знаю, сам удивляюсь. Видно, с генами неувязочка вышла...

В тридцатых, в годы первых пятилеток и индустриализации, много писалось и говорилось о великих стройках. Звучали призывы стать участниками этих великих свершений. Звали и крестьян. Отец исполнился энтузиазма, погрузил на лошадь скарб, усадил в телегу меня, маму и бабушку и рванул в Новосибирск строить второй железнодорожный мост через Обь. Отправились не одни. Вместе с нами двигалось еще шесть—семь подвод из нашей деревни — все ехали в город за счастьем. Путь нам предстоял неблизкий из-под Камня-на-Оби — 240 верст!

Но вот, кажется, приехали. С возвышенного места (где-то тут теперь стоит магазин «Океан») наблюдаем раскинувшуюся панораму. Боже мой! Я никогда не видал столько людей! А город? Города-то и нет! Есть только гигантские многочисленные котлованы с вывороченной наружу глиной, огромные траншеи и тысячи, тысячи копошащихся людей. Лопаты, кирки, носилки, топоры, пилы, черные от пота рубахи, голые спины... И обозы, обозы, обозы! Они везут лес, кирпич, другие строительные материалы. Я, помню, даже спросил: «Для чего столько подвод? Что это за стройплощадка?» Мне ответили: «Сибкомбайн! И строят его пять тысяч человек!»

Вот это размах! Вот это сила! Голова кругом!..

Едем дальше. И вновь видим стройку — возводят первые этажи зданий на улицах Станиславского и Пархоменко. Здесь — начало будущего соцгорода, призванного символизировать торжество победившего социализма.

Лошадка везет дальше, а я глазею по сторонам, навсегда оставляя в памяти увиденное... Свернули на Тульскую. Улица нанизала на себя три деревни: Вертково, Ересную и Бугры — интересно! Чуть дальше она запружена подводами. Сколько добра на телегах и возах! Везут сено, зерно, птицу, свиней, овечек, коров. И куда они направляются? Оказалось — это бесконечная, до самой Оби очередь на переправу, на паром под названием «Орлик». Пароходик тянул баржу, на которой умещалось несколько подвод. Пока-то он съездит на другой берег, пока разгрузится да загрузится вновь, пока вернется! Вот очередь и стоит целый день. А куда все это богатство? На базар!

Наша лошадка неспешно везет дальше. Вот стоит огромная, в четыре этажа деревянная мельница Вертковская. Находилась она аккурат на том месте, где стоит сейчас издательство «Советская Сибирь». А рядом — большущий пруд. В нем плещутся гуси и утки. Приволье им тут! Переехали речку Тулу и направились в сторону площади Ефремова. Но ни площади, ни улицы Мира не было еще и в помине. Было поле —-целинное. И носились по нему зайцы!

Свернули в сторону несуществующего оловозавода и спустились вниз, к деревне Малое Кривощёково.

И тут опять взору нашему открылась еще одна завораживающая картина — стройка железнодорожного моста, еще одна грандиозная панорама. Приехали!.. Отец пошел в контору, определился, огляделся, продал лошадь и несколько дней спустя купил избушку. А уже после, когда обжились на новом месте, построил дом на перекрестке трех улиц — Левобережной, Кооперативной и Безбожной. Названия улиц в поселке были под стать времени — Пионерская, Комсомольская, Союзная, Кооперативная, Безбожная, Ворошиловская, Юный Ленинец, Ильича, Искра. Часть из них была позднее уничтожена при строительстве водозабора.

Итак, мы — жители Заобского района Новосибирска. Позже, кажется, в 1934 году, после убийства Кирова, району было присвоено его имя. Мост, который строил отец, назывался имени КИМа — Коммунистического интернационала молодежи, в народе его называли просто Комсомольский мост.

Мы, Сушковы, всегда были люты на работу. Отец скоро стал ударником, стахановцем. Приходил домой усталый, в белой от соленого пота гимнастерке. Но и зарабатывал огромные, просто немыслимые для вчерашнего крестьянина деньги — 400 рублей! Чтобы вам было понятно, как это много, скажу только, что цена за корову колебалась от 300 до 400 рублей, а хромовые сапоги стоили всего тридцатку. Были бы мы, наверное, богачами, если бы не строительство дома и если бы отец не спускал много денег на водку...

Каждый день, чтобы батя не отвлекался от дела, не терял время на походы в столовую, я носил ему обед прямо на леса. До чего же интересно было там! Страшно и весело!

В отцовском звене — три человека. Один — горновой. Он разогревает горн, качая ногой воздух в меха, раскаляет докрасна заклепку и подает ее, пышащую огнем, отцу. Он — клепальщик, вставляет заклепку в отверстие, ему помогает молотобоец, который кувалдой бьёт по ней, а потом отец молотком-ручником формирует у нее головку, пришивает навечно к железной конструкции.

На восьмидесятиметровой ферме трудится десятка три таких звеньев. Сущий ад! Везде огонь, везде искры, бьют молотки, грохочет железо, сыплются удары, и речная гладь далеко по воде разносит этот лязг и грохот. Бывает, что кто-то срывается вниз и падает в воду — страховки-то никакой! Первое кладбище в нашей округе образовали мостостроители...

Две тысячи человек, почти все приезжие, строили этот мост и сдали его в рекордные сроки — всего за два года. Первую железнодорожную нитку по нему проложили в 31-м, а вторую, встречную, в 36-м. Но к тому времени появилась уже кое-какая механизация, отец стал работать с пневмомолот-ком, обходился без ударника.

Будете ехать мимо — посмотрите на этот мост. В нем — семь пролетов. Семь ферм. Пять средних — покороче, они всего по 80 метров длиной. Две крайние — по 120. Малые фермы просто накатывали по лесам на мостовые опоры, а большую везли по реке. Вот это было зрелище! Сначала крепко стянули стальными тросами четыре баржи, на них выстроили высокие, до уровня мостовых опор леса, поместили на них ферму, и пять буксиров, во главе с флагманским пароходом «Красный Хохряков», должны были тянуть эту махину по воде. Казалось, весь город собрался на берег. Да что там город, из деревень люди приезжали, чтобы полюбоваться этой картиной. Газеты писали, что это первый случай в мировой практике, когда такую махину буксируют по реке.

Загудели, задымили пароходы, заработали лопасти, натянулись тросы, и баржи натужно стронулись под тясячеголосый вздох толпы... Орали в рупоры капитаны, неслись по воде крепкие словечки. Четверо суток тянули пароходы неповоротливый груз вверх по воде до излучины, а потом, всего за одни сутки, спустились вниз, выставили ферму в проектное положение, и она встала на опоры. Мост приобрел законченный вид.

Обь всегда была рекой работящей. Но в те годы, когда строился мост, ей пришлось поработать особенно много. Одна за другой шли баржи с камнем. Их вываливали на берег, и за дело принимались каменотесы — обрабатывали их, превращали бесформенные глыбы в правильные прямоугольники. Эти гигантские «кирпичи» снова грузили на малые баржи и подвозили к будущей опоре, где каменщики укладывали их на постоянное место.

А еще Обь несла на своей спине лес. Его сплавляли не только плотами, но и огромными матами. Обычный плот — метров 70—100. А маты тянутся метров на 700, а то и на километр. На них выстроена избушка для сплавщиков, которые доставляли лес на левый берег. Здесь уже к делу приступали выкатчики. Обычно это были кривощековские мужики, которые зашибали на выкатке огромную деньгу. Скажем, семья Кривошапкиных, имевшая шесть лошадей, зарабатывала до 3000 рублей. Рассчитывался с работягами десятник. Выполнил работу — получай деньги сразу. Не то что сейчас! Бревна эти шли на строительство поселка и моста.

Малое Кривощёково, возникшее давным-давно, поместилось по одну сторону железной дороги, ведущей к мосту. Жили здесь чалдоны — серьезные люди, строгие, настоящие сибиряки. Когда-то давно обосновались они в этих краях, осели, пустили корни. А как начали строить мост, приехали мостовики-специалисты из Саратова, где они только что кончили возведение моста через Волгу.

Саратовцы стали жить по другую сторону железнодорожной ветки. И поселок стали называть Саратово. Куда идешь? В Саратово! Откуда пришел? Из Саратова! Саратовцы были народ жизнерадостный, веселый, у них часто наяривали гармошки, бренчали балалайки. Здесь чаще пели.

Между чалдонами и саратовцами была вражда. Все началось, конечно, с молодых парней. Если в субботу чалдоны первыми приходили на танцплощадку, так и знай, что саратовцев на танцы не пустят. А если те полезут, будет драка. Если раньше приходят саратовцы, то за ножи хватаются уже чалдоны.

На этом пестрая география нашего небольшого поселения не заканчивается: был еще и Китай-город. Находился он в устье реки Тулы. Обитали здесь китайцы, которые возделывали овощные плантации на пойменных плодородных землях. Они гнули спины от зари до зари, причем работали в поле в основном мужчины. Но и урожаи у них были — что-то потрясающее! А жили китайцы в вырытых на склоне Оби землянках. Беднотища! Грязища! Еще китайцы были большие мастера стряпать пирожки, которыми торговали вразнос на улицах. Но будто бы в этих пирожках стали находить детские пальчики с ноготками, и еще будто бы дети стали теряться... Вот потому, говорят, их и выдворили всех до единого из Новосибирска — то ли перед войной, то ли после войны... «Сибкомбайн» рос как на дрожжах. Вместе с ним поднимался и соцгород с его красивыми благоустроенными домами. В них жили главные специалисты будущего промышленного гиганта. Трудился в то время там интереснейший человек по фамилии Мощицкий. Он работал главным инженером. В прошлом он был капиталистом, владел каким-то заводом в Омске, но добровольно передал свое имущество советской власти и стал добросовестно и честно работать на нее. Он и другу своему, некоему Лоппе, написал в Запорожье: «Если не хочешь кормить своей кровью комаров в нарымских болотах, отдай свой завод и приезжай сюда». Тот так и сделал. Приехал в Сибирь, стал техническим руководителем завода.

Друзья почти построили завод, он уже начал давать первую продукцию. Но вот Гитлер написал «Майн Кампф», и советское правительство, понимая, что это брошенный вызов, начинает тайную подготовку к войне. Совершенно секретным постановлением мирное предприятие по производству сельхозмашин становится военным. Мощицкий и его друг были, конечно, огорчены — столько трудов и замыслов потрачено вхолостую...

Их арестовали в 1936 году... В восьмидесятые, когда судьба свела меня с этим предприятием и я стал директором заводского музея, я специально собрал десятки ветеранов и задал им вопрос: «За что могли арестовать Мощицкого?» Ветераны стояли за него горой: ничего такого за ним не замечалось. Замечательный был человек и специалист. А арестовали его, должно быть, потому, что не было у властей доверия к бывшему капиталисту, то есть буржую. Арестовали и директора завода Белова. Узнав об этом, парторг «Сибкомбайна» по фамилии Молотков не стал дожидаться людей в черной коже: сам пустил себе пулю в лоб.

Тридцатые годы — удивительнейшее время. С одной стороны — репрессии, аресты, доносы, с другой — растущие на глазах города и заводы, небывалые преобразования, подлинный энтузиазм. Вы помните, какие песни пела страна?

Не спи, вставай, кудрявая!
В цехах звеня,
Страна встает со славою
На встречу дня.
И радость поет не скончая,
И песня навстречу идет,
И люди смеются, встречая,
И встречное солнце встает!

Как много было таких, дышащих радостью, песен! А ведь песня — душа народа, если она не находит отклика и созвучия, то ее не поют. А эти песни пели! Они были всенародны, они были любимы. Послушаешь их, и тебя наполняет молодой силой и кипучей энергией. Как сочеталось одно с другим в то парадоксальное время — не знаю. Но было именно так, как я рассказываю. И когда Сталин в 1936 году сказал: «Жить стало лучше, жить стало веселей», он не кривил душой. Были отменены карточки, полки новосибирских магазинов стали стремительно наполняться товарами и продуктами. А какие были хлебы! Какие караваи! Нажмешь на буханку с силой, продавишь до донышка, а она спружинит — и тут же выправится. Вот какая силища была в тех хлебах!

0

7

Судьбе говорю спасибо

Булгакова Зоя Федоровна

Родители мои поженились в 1900 году. Построили они дом на улице Ломоносова, 23 (на этом месте сейчас находится здание филиала Академии наук), надворные постройки всякие, купили скотину и стали детей заводить. Пятерых человек родили! Я, четвертая, родилась в 1914 году. Тогда город назывался еще Новониколаевском.

Отец с матерью были людьми неграмотными, умели только расписаться, но зато обладали врожденной культурой. Я в нашем доме никогда не слышала не только бранных слов, но даже просто грубых, не видела скандалов. Были они людьми верующими, православными, поэтому с церковью у меня связано немало воспоминаний, тем более что она находилась в двух шагах от нашего дома — на территории нынешнего Центрального парка — и считалась кладбищенской, потому что на месте этого парка и стадиона «Спартак» было кладбище.

Мы, ребятишки, очень часто бегали в церковь свадьбы смотреть. По звону колоколов мы определяли, какое событие там происходит. Если колокол звучит протяжно, грустно — би-и-м, би-и-м, то значит, похороны, а если весело — ти-ли-ли, ти-ли-ли, то значит, свадьба! А свадьба — это так интересно, целый спектакль! И как невеста одета, и хороша ли собой, и на чем приехали, и как гости наряжены — праздник! Кстати, о праздниках. Главным праздником считалась Пасха. Хорошо помню, как впервые упросила отца взять меня в церковь к ранней заутрени куличи святить. С вечера приготовила себе одежду, чтобы впотьмах не искать — света-то не было электрического, только керосиновые лампы. Одна такая большая-большая стояла у нас на столе под красивым абажуром. В церкви так хорошо! Света — море! Сладким ладаном пахнет, священники все в блестящих одеяниях, а поют как! Вернулись, когда только светать начало. Разговляться еще рано. Ложимся еще немного поспать. А как просыпаемся, то тут-то и начинается самое главное, праздничное. Для каждого из нас, особенно для девочек, мама готовила обновки. Новые платьица лежали с вечера наглаженные у наших постелей. Накануне мама накрывала длинный стол специальной пасхальной скатертью и еще с вечера ставила на него все необходимое для разговления. Все было так нарядно, так вкусно, так заманчиво: творожная пасха, куличи, гусь, поросенок, крашеные яйца. Мама умела все это красиво расставить. А на полу лежали особые дорогие пасхальные дорожки, которые вынимались только на Пасху и на Рождество. Сразу после праздника их убирали.

Мы все вставали в ряд перед иконой, и отец запевал, а мы подхватывали: «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ, и сущим во гробе живот доратав!» Смысла последних слов я не понимала и начинала хихикать. Еще меня забавляла особая серьезность и торжественность на лицах моих родных, и я прыскала то и дело. Все такие серьезные, а мне смешно! Брат стоял рядом и давал мне украдкой, чтоб отец не увидел, подзатыльник или дергал сзади за платьишко. Я хихикаю опять, и брат опять — хлоп! Опять по затылку!

Когда домашний молебен кончался, мы все христосовались и садились за этот великолепный парадный стол. И я помню, как впервые выпила. Нам разлили церковное вино, которое, кстати, и продавалось в церкви, в маленькие рюмочки, я выпила, опьянела и стала кричать: «А где поросенок? Я не вижу поросенка!» Потом родные долго вспоминали мое буйство и то, что поросенок стоял передо мной!

Потом приходили визитеры. Тут был особый ритуал. Приходил один мужчина, нарядно одетый, без жены — визитер. Отец ждал этого и готовился заранее, варил пиво из меда. На печке стоял большой бочонок с краном, пыхтел, шипел, потом его снимали, остужали, как-то осветляли напиток и получалось пиво. Когда отстоится, оно такое чистенькое, сладенькое, прозрачное, хмельное. Его разливали в графины. Водки в нашем доме никогда не было, и я не помню своего отца пьяным. Папа наливал визитеру пиво в лафитник — такой высокий стакан с расширенным верхом. Мужчины христосовались, поднимали бокалы не чокаясь и медленно потягивали напиток серьезно и важно беседуя минут 15—20. Потом отец наливал в лафитник опять, опять следовали слова: «Христос воскрес», и посетитель, выпив очередной лафитничек, степенно удалялся поздравлять с праздником других важных для него особ. Непременным условием этих визитов было правило вернуться домой трезвым. Иначе — позор! На Пасху никаких других гостей, никаких гулянок у нас не было заведено. Зато отец перед праздником вкапывал во дворе в землю два высоких столба с перекладиной, навешивал крепкие веревки, клал на них большую доску и получались великолепные качели. Наболтаешься на них, бывало, до тошноты за весь день. Но зато весело!

Удивительно, но кладбище, расположенное так близко от нашего дома, совсем не казалось нам страшным. Напротив, оно давало возможность новых забав и приключений. Вернее, не оно, а огромный ров, окружавший его. Этот ров служил одновременно и оградой. Зимой в него свозили и сбрасывали снег со всей окрути. Когда приходила весна, начиналось самое интересное — в образовавшемся потоке воды плыли корабли и кораблики, плоты и доски — мальчишки устраивали здесь целые флотилии. Когда наступало лето, во рву плавала и плескалась ребятня. Вода здесь была проточная и быстрая настолько, что плыть против течения удавалось не каждому мальцу. Но это было здорово! Живая вода в центре города — то-то радость!

А еще я помню, как в середине двадцатых годов в газете появилось объявление: «Граждане, на месте кладбищенской территории будет создаваться парк. Желающие могут перезахоронить своих родственников», и назывались адреса новых кладбищ — у Березовой рощи и у аэропорта. И что тут началось! Боже мой! Весь Новосибирск, кажется, съехался сюда. Могилы раскапывали, из них доставали скелеты, укладывали в новые гробы, тащили батюшку. Он махал кадилом, пел «Со святыми упокой», и гроб забивали и увозили на новое место. Батюшки сбивались с ног, отпевая потревоженные останки... Это продолжалось довольно долго. Потом приехал бульдозер, все сравнял, сделали всякие клумбы, посадили цветы, и получился парк, потому что кладбищенские березы-то как были, так и остались. Вот так и появился в Новосибирске парк имени Сталина, или Центральный.

Мой папа не захотел забирать похороненного здесь деда, своего отца. Он считал, что заботиться надо о его душе, а не о костях, потому что кости — это прах и тленье и им все равно, где лежать. Многие же рассуждали иначе — как это по нашим покойникам кто-то будет ходить, как это тут будут смеяться и песни петь? У каждого своя правда...

С этим же кладбищем было связано еще одно, очень трагическое событие в жизни города. Не помню, в каком году, я еще маленькая была, случился в городе пожар. Ой, какой это был пожар! Он шел от самой Оби к центру, сметая все на своем пути. Ветер дул в нашу сторону. Казалось, горел весь город. Дым и гарь накрыли все небо. Страшно! По домам бегали квартальные: собирайтесь, спасайтесь! Отец поставил телегу, запряг лошадь, мать укладывала вещи, наказывая нам тревожным голосом:

— Дети, никуда не бегайте! Сейчас погрузимся и уедем.

— А куда?

— Как куда? На кладбище!

Почему? Да потому что березы, растущие на территории кладбища, должны вроде бы были служить живой защитой от огня. Как говорили взрослые, растущая береза не скоро загорается, и в кладбищенской роще люди надеялись переждать, пока стихнет огонь.

Но вот собрались. Кажется, ничего не забыли. И только открыли ворота, как ударила молния, загремел гром и полил дождь. Дождь! Слава тебе, Господи! И опять давай таскать узлы, только теперь уже весело, под дождем в дом. И завтра, и послезавтра Новосибирск еще пах гарью, еще летали по воздуху хлопья от сгоревшего добра. Город являл собой печальное зрелище. Выгорело много-много домов.

До революции и в годы НЭПа мой папа занимался извозом. Служил он помощником черепановского купца Федора Прямова и возил от него в город товар на продажу — мед и масло. Он хоть и не знал грамоты, но считать умел хорошо. Дело он вел честно и потому его уважали.

Мама не работала, а вела наше непростое хозяйство, следила за скотиной и огородом, пекла хлебы, готовила еду и прекрасно шила на зингеровской машинке. С этой нашей машинкой однажды случилось приключение. Сидела мама дома и кормила ребенка. В доме тихо, спокойно, и вдруг эта самая машинка выезжает из угла и сама по себе начинает катиться по комнате. Никто ее не толкает, а она едет себе и едет! Мама так и обомлела, выскочила на улицу, а там народу полно и все кричат: «Землетрясение! Землетрясение!» Вот, оказывается, отчего машинка вздумала по комнате ездить...

Жили мы, пожалуй, неплохо. Были сыты, обуты и одеты. У мамы был сундучок с красивыми кофточками, а у папы — даже фрак с бабочкой. Но когда мы однажды приехали к Пря-мовым в Черепаново, я поняла, что попала в богатый дом. Хозяйка была такая нарядная, и обстановка в комнатах была такая необыкновенная, и такой красивый самовар стоял на столе, такая посуда! Мне это очень запомнилось.

В деревне Гуселетово, что стояла в 60 километрах от Новосибирска, у папы было много друзей. Там у отца был надел, на котором он выращивал рожь и пшеницу. И ездил он туда каждую страду. Иногда наведывался и летом, и тогда брал меня с собой. Вот это был праздник! Выезжали мы на своей лошадке чуть свет и ехали медленно, не спеша, чтобы не запалить лошадь. Приезжали в Гуселетово вечером и чуть появлялись в деревне, как отовсюду начинали раздаваться возгласы:

— Федор Евсеевич, ко мне заезжай!

— Евсеевич, давай, заворачивай ко мне!

— Уж ты нас-то не обойди, Федор!

Словом, вся деревня радовалась нашему приезду и принимала как дорогих гостей. Секрет этого приема объяснялся просто: зимой почти вся деревня наезжала к нам. Как едет кто в город купить чего или продать, так у нас останавливается. На продажу везли сметану, битую птицу, мороженое молоко. Все продадут и затем в магазины — ситчику прикупить, гостинцев всяких домашним. Вот и выходило, что одну-две ночи у нас обретались. В общем, дом у нас не пустовал.

Деревня та была красивейшая. Стояла она на берегу Оби. Какая изобильная была здесь земля! Сколько ягоды, сколько грибов! В тридцать седьмом году эту зажиточную деревню почти всю раскулачили, многие, очень многие семьи выслали. А в пятидесятых годах она ушла под водохранилище...

Маму свою я очень любила. А отца прямо обожала, просто боготворила. В любую минутку я старалась быть возле него. Всегда с большим нетерпением дожидалась: когда же он придет домой? И вот, когда распахивались двери и он входил вместе со студеным облаком в дом, сам заиндевелый, словно Дед Мороз, я бросалась к нему, он подхватывал меня на руки, а я целовала его холодное лицо, срывала с бороды и усов сосульки и, умирая от любви к своему дорогому папочке, съедала эти льдинки. Мама в этот момент морщилась от брезгливости: «Тьфу! Что же это ты делаешь?» А мне приятно было. Ах, мой добрый и любимый папочка! Он всегда заботился о нас, привозил гостинцы и всегда заступался за меня перед мамой. Я росла проказливая, шкодливая, вечно что-то пакостила, баловалась. А он говорил маме: «Не трогай ее, не трогай!» Он тоже очень любил меня и жалел особенно. Может быть, и потому, что я была совсем крошечного росточка, самая малюсенькая девочка. Благодаря этому своему росту я и стала актрисой травести, всю жизнь играла маленьких детей.

Мой старший брат Николай был красавец писаный, рослый, здоровый. Он так любил театр, что решил дома устраивать представления. Для этого он с другими молодыми людьми переоборудовал наш просторный амбар — построили в нем сцену, поставили скамейки, даже суфлерскую будку сделали! Все как полагается. В день спектакля, который назывался «На пороге к делу», он оделся в отцовский фрак с бабочкой, такой франт, прямо описать невозможно! На спектакль собралось много народу, а меня, к моему великому огорчению, не пустили. Теперь-то я понимаю почему: я смешливая была до невозможности, чуть что, умираю со смеху, в общем, совсем не умела себя вести. Вот брат и запер двери перед моим носом. Но я так разозлилась, что решилась назло ему свой театр устроить! Между домом и амбаром повесили занавес, настелили какие-то тряпочки, нарвали охапки травы и стали давать представления. Я была и актриса, и режиссер. Играла какого-то мотылька, читала стихи. Вот! Этакую инициативу я проявила еще дошколенком, было мне годиков пять или шесть.

В школу я пошла поздно, несмотря на то, что рано научилась читать и писать. Увидев меня, директор школы попросил маму подержать меня еще с годочек дома: «Уж больно мала. Ребятишки ее обижать будут». Где-то во втором классе я уже участвовала в работе драмкружка и играла в спектакле «Терем-теремок»..Но мой дебют прошел совсем не так, как мне мечталось. Я, конечно же, играла Мышку. Можете смеяться, но я продумала свою роль и рассчитывала «блеснуть». Однако учительница перед самым началом представления грубо вторглась в мой замысел, напялив мне на голову большую шапку с длинными ушами: «Ладно, выходи. Маленько похожа на мышку, и ладно». Это меня оскорбило и покоробило. Я сделала все, что положено, но сказала себе, что больше в драмкружок не пойду!

Зато я стала посещать хоровой кружок, занятия в котором вела очень способная женщина. У меня развился слух и очень точный голосок. Эти занятия мне очень потом пригодились в моей профессиональной деятельности на сцене.

Во втором классе нас принимали в пионеры. Господи, какая я гордая была! Красный галстук так торжественно надевали. Но я, конечно же, не все понимала. Нам, например, говорили: пионерам нельзя в церковь ходить. И я задумывалась: как же я в церковь ходить не буду? Мама разрешила мои сомнения: «Ты там говори, что требуют, а в церковь-то будешь ходить!» Так что обстоятельства учили врать. Несмотря на то, что религиозное сознание из нас усиленно вытравливали, было немало таких, кто рисковал и продолжал ходить в церковь. Отношение к таким «отщепенцам» было суровое: помню, как судили общественным судом, как клеймили молодого парня-комсомольца, когда узнали, что он был в храме.

Но несмотря на эти строгости, несмотря на то, что я и Ленина читала, и марксизм-ленинизм изучала, зерна, заложенные в детстве, не погибли. И я, будучи уже взрослой, нет-нет да и наведывалась в храм, несмотря на свою принадлежность к КПСС. Но делала я это втихаря, на рожон не лезла!

Закончила восьмой класс, и встал вопрос: а что же дальше? И тут — счастливая случайность. К моей старшей сестре пришла в гости подружка, которая вышла замуж за циркового артиста. Он меня спросил:

— Хочешь научиться цирковому делу?

— Очень!

— На днях мы отправляемся в турне по области, и если хочешь, можем тебя взять с собой.

И я поехала на гастроли по районам области. Меня учили акробатике, верховой езде, вольтижировке, жонглированию, упражнениям на трапециях. А на представлениях я выступала с жалостливыми песнями: «Как на кладбище Митро-фановском отец дочку зарезал свою...»

Прошло лето, я вернулась домой, пора было думать о продолжении образования. И тут узнаю, что в нашем городе появился детский театр и при нем театральная студия. Ой, как мне загорелось туда попасть! Прихожу, а оказывается, занятия уже начались. Опечаленная собралась было уходить, и тут мне повстречался высокий красивый мужчина, как оказалось руководитель студии, и он решил вне плана организовать прослушивание. За столом экзаменаторов сидело человек десять. Я спела, сыграла этюд — изобразила воришку-беспризорника и... была принята! Так я стала студийкой, а потом и актрисой ТЮЗа.

Театр тогда находился в здании кинотеатра «Пионер», а в его дворе было наше общежитие, в котором я и жила, потому что мои родители из-за того, что наш дом попал под снос (готовилось строительство академии), уехали к моему брату в Андижан.

Так у меня началась новая, самостоятельная жизнь. Прошло менее года, и я впервые вышла на профессиональную сцену с сольным эпизодом. Я играла восьмилетнего мальчугана и ужасно боялась. Но, выйдя на сцену, успокоилась, и мой дебют прошел вполне успешно. Детский театр! Я окунулась в этот светлый добрый мир, мир сказки и детства. Кем я только не была за 30 лет работы в своем амплуа травести! И Гердой в «Снежной королеве», и Снегурочкой, и Коньком-Горбунком, и Котом в сапогах, и Аленушкой, и Королевой из «Двенадцати месяцев», и, конечно же, Красной Шапочкой. Моя актерская судьба сложилась счастливо, я любила своих героев и своих зрителей и думаю, что и зрители любили меня.

В 1934 или 35 году ТЮЗ перебрался в здание Дома Ленина, где до этого был кинотеатр. У нас улучшились условия, и нам нравилось, что мы работаем в таком историческом здании, построенном в честь вождя. Еще нам нравилось и было очень удобно, что на втором этаже находился радиокомитет, и мы могли после репетиций подняться наверх и там работать над готовящимися радиоспектаклями, которые выпускались довольно часто и шли в прямом эфире.

Посещение театра в те годы становилось настоящим событием. Ведь телевидения тогда еще не было, и дети переживали то, что происходит на сцене, гораздо острее, чем теперь. Они воспринимали театральное действие как настоящую жизнь, и это дорогого стоило! Если я играла голодного ребенка, то нередко подбегала девочка и клала на сцену пряник или печенье, чтобы я не умерла с голоду! Это трогало до слез. Как-то одна мама привела за кулисы заплаканную девчушку. Бедняжка разрыдалась в предчувствии того, что злодей-волк должен в следующем действии съесть Красную Шапочку. Она уговаривала свою маму уйти домой, чтобы не видеть этого ужаса. А маме не хотелось этого делать, и она привела девчушку ко мне, чтобы я ее успокоила. Я ей и говорю:

— Ну ты же знаешь, что волк съест девочку, а потом прибежит милиционер, разрежет живот волку и Красная Шапочка выйдет живая и здоровая?

— Да, но сначала он ее все равно съест!

— Ну возьми да отвернись на минутку, и тебе не будет страшно!

Кстати, мы детей щадили. Выключали в этот момент на сцене свет и никто не видел, как страшный волк глотал бабушку и внучку. Потом делалась такая подсветка, и все видели, как мы лежим с бабушкой и корзинкой в животе у волка, и я говорю:

— Бабушка, а я тебе пирожки принесла!

Ребятишки тогда были непосредственнее и чутче: сидели, затаив дыхание, очень тихо на всех спектаклях, выражая свое отношение только в наиболее напряженных моментах. А сейчас во время спектакля в зале стоит шум и гам. Я уж не говорю об антрактах. Раньше дети так не носились по фойе. Все было организованно и настроено на особое отношение к происходящему. Ведь театр — это театр! У нас даже был специальный педагогический штаб, в котором занимались с детьми, следили за ними, проводили беседы. Были и дежурные-дети, которые тоже следили, чтобы был порядок. Очень часто нас приглашали в школы поговорить о спектакле. Нам самим было очень важно выяснить, как спектакль подействовал на детей, что они вынесли для себя, поняли ли его суть. Я помню, когда театр был еще в стадии организации, его даже хотели назвать педагогическим театром, потому что воспитательной функции придавалось очень большое значение.

Как-то так получилось, что ТЮЗ с самого начала не походил на неопытного, робко вступающего в жизнь театрального коллектива. Он сразу заявил о себе в полный голос, ярко, мощно, талантливо. Еще бы! Ведь его основу составили девять актеров из Ленинграда, приехавших сюда на волне энтузиазма, одержимых идеей создавать детские театры по всей стране. Они и стали основателями новосибирского ТЮЗа. В дальнейшем все они — Елена Агаронова, Николай Михайлов, Василий Макаров, а позже Анатолий Мовчан, Анастасия Гаршина, Виктор Орлов и другие — стали знаменитыми, получили звания. Одаренные, с высшим театральным образованием они, несомненно, оставили свой след в развитии культуры нашего города. К нам приезжали ставить спектакли известные столичные режиссеры, и это тоже помогало становлению нашего коллектива.

А когда началась война и к нам эвакуировались столичные театры, то помню, с каким радостным изумлением приехавшие актеры говорили о нашем городе и о нас: «Мы думали, что тут медведи ходят по улицам, а оказалось, что здесь такая высокая культура, гораздо выше, чем в иных европейских городах страны. А какой зритель!»

Вспоминаю, как мы встречали своих эвакуированных коллег. Заранее был составлен график — кто кого встречает, куда увозит, где размещает. Многие из нас, в том числе и я, уступили свои квартиры эвакуированным. Мы были готовы к этому. Но настроение наше омрачило то обстоятельство, что неожиданно для нас вместе с ленинградским драматическим театром им. Пушкина, в одном поезде, приехала труппа ленинградского ТЮЗа. Их-то никто не ожидал! Они свалились как снег на голову! Правда, сначала ленинградцы поехали в Кузбасс и проработали там полгода. Но все это время их директор театра обивал пороги нашего обкома партии: «Вы нас выгнали к шахтерам, театр может погибнуть!» И он добился своего: нас отправили в Кузбасс, а ленинградцев вернули в Новосибирск. На наше место. На нашу сцену.

Население небольшого шахтерского городка, где мы оказались волею судьбы и обкома, было преимущественно взрослым, и поэтому там нам пришлось резко сокращать детский репертуар и увеличивать взрослый. Пришлось вводить много новых спектаклей: «Русские люди» Симонова, «Давным-давно» Гладкова, «Илья Муромец» Павленко, «Женитьба Баль-заминова» Островского, «Комедия ошибок» Шекспира и другие. Для меня там почти не было работы, и я очень тосковала. Тем более что в 1942 году погиб мой первый муж, тоже актер, с которым мы так мало прожили вместе, и я, конечно, чувствовала себя не лучшим образом.

Но для многих наших актеров период «ссылки» оказался, напротив, очень плодотворным. Новый репертуар, сложные психологические пьесы повысили и отточили их мастерство. Театр рос, мужал и стал сильнее. И когда спустя полтора года мы вернулись в родной город и к нам в театр стали захаживать столичные коллеги, они выражали искреннее восхищение нашими спектаклями. По уровню актерского мастерства мы были на равных, и это вызывало восторг у наших коллег!

Поскольку столичные гости еще не разъехались и наши квартиры были заняты, жили мы в гостинице. А в Доме Ленина одновременно работали целых три театра: ленинградский ТЮЗ, Белорусский еврейский театр и мы. Играли по очереди. Особенно нам нравились еврейские артисты и их постановки. Там были яркие дарования. Возможность посещать спектакли прославленных коллективов очень нас обогатила в творческом плане. Мы наслаждались игрой своих кумиров и учились у них многим приемам профессионального мастерства.

Когда пришло время уезжать, все наши коллеги очень благодарили нас и весь город за теплый прием, за возможность работать и жить в человеческих условиях и все время повторяли, что больше не будут думать о Сибири как о глухомани. Они уезжали с убеждением, что Новосибирск — настоящий культурный центр, в котором живут замечательные люди. И ленинградские тюзовцы пошли на мировую: не сердитесь, мол, на нас, извините, простите: война — штука жестокая!

Я вернулась в свою милую квартиру, в свой дом по улице Романова, 35, который раньше все в городе знали как дом артистов и в котором я обитаю до сих пор. У этого здания своя история. Он был выстроен перед войной для специалистов, приехавших на строительство Дворца науки и культуры (теперь это наш оперный театр) из Москвы. Когда главные работы были закончены и специалисты уехали, дом отдали работникам культуры и искусства. В свое время он был одной из достопримечательностей города.

В победные майские дни сорок пятого года к всеобщей народной радости присоединилась и моя личная — мне было присвоено звание «Заслуженный артист РСФСР».

Был в моей творческой биографии период, когда меня пригласили в московский ТЮЗ попробовать свои силы в столичном спектакле. Репетировала Королеву в спектакле по пьесе Маршака «Двенадцать месяцев». Кроме меня в репетициях принимали участие еще две актрисы. Когда спектакль был готов и на закрытый просмотр пригласили знаменитого автора, то мое исполнение понравилось ему больше всего. Директор театра предложил мне навсегда перебраться в Москву на постоянную работу в их театре, да еще и с более высоким окладом. Однако квартиры на первых порах не обещал. Предполагалось, что театр будет арендовать для меня частное жилье по договору. Я посоветовалась со своим супругом Германом Молодцовым, с коллегами и решила: не стоит покидать Новосибирск! И не только потому, что с квартирой неясно, но и потому, что мне ужасно не понравился стиль взаимоотношений в московском ТЮЗе. Пока мы готовились к спектаклю, меня постоянно пытались склонить то к одной противоборствующей группировке, то к другой. У нас в театре никто ни с кем не боролся. Было, конечно, творческое соперничество, но это совсем другое, это — норма. А там одна актриса мне даже сказала: «Я тебе не советую здесь оставаться. Здесь тебя поедом съедят!» У нас-то не было никогда никакой грязи, никакого подсиживания, я не умела жить в такой атмосфере и не хотела учиться этой науке. Мне в Новосибирске комфортно и хорошо, он — мой родной город, как же я могу оставить его? Я приняла решение и никогда не пожалела об этом!

В 1960 году, когда за моими плечами было тридцать лет игры на сцене и 80 сыгранных ролей, я решила покинуть театр. Я глубоко убеждена, что актрисе, тем более актрисе-травести, надо уйти вовремя, чтобы о ней не говорили как о ненужной и состарившейся. Хотя я и смотрелась гораздо моложе своего возраста и могла еще какое-то время играть девочек и мальчиков, я твердо решила оставить тюзовскую сцену.

Однако и вне своей родной сцены я продолжала делать то, что я умею: много лет трудилась в Доме художественного воспитания детей, в филармонии, а сейчас — в театре «Куклы смеются». Снова рядом со мной любимые детские персонажи, снова — детские лица в зале. С ними я чувствую себя моложе и счастливее.

Оглядываясь назад, на свою прожитую жизнь, я говорю ей: «Спасибо». Я говорю спасибо моему родному городу, ставшему моей судьбой. Счастливой судьбой.

+1

8

Про жизнь на улице Крылова

Коршунов Юрий Петрович

Далекие тридцатые годы... Я помню себя совсем маленьким. Меня, завернутого в голубое одеяло, носил по двору отец. В памяти теснятся картины детства, проведенного на улице Крылова. В марте, когда пригревало солнце и снег становился ноздреватым, мы во главе с дедом выходили за широкие ворота и начинали разбирать ближайший сугроб. Снег был плотным и чистым — не то что сейчас. Лопатами нарезались бруски, их носили в погреб и там укладывали. Получался запас холода на все лето. Иногда привозили глыбы льда с Оби. Прозрачные, они отливали зеленью. Было мне, наверное, лет пять, когда впервые увидел ледоход. Громоздились льдины, дыбились. Исчезла, изломалась, ушла вместе с конским навозом зимняя дорога...

С речкой Каменкой познакомился еще раньше. Тогда было можно спокойно купаться в ее чистых волнах, а воду можно было пить. Долина речки привлекала прохладой, зеленью. Всюду цвели огоньки. Помню, мы, малыши, боялись волосатиков — рассказывали, что вопьются и другие разные страсти. Пугались мы и жаб. Они встречались крупные, прямо с тарелку. И лопухи были огромные в зеленых высоких травах.

Улицы города, как мне помнится, были сплошь зелеными. Участки возле домов были большие, просторные.

Черемуха и рябина росли почти у каждого дома. Рядом — крыжовник, шиповник, по всем огородам — малина. Буйство красок! И воздух в жаркий летний день звенел трелями кузнечиков и кобылок, жужжал шмелями и пчелами. Бабочки летали по улицам, как по лесным просекам, которыми эти улицы и были по сути. А когда наступала пора кочевий насекомых, то полет боярышниц или стрекоз через улицу длился часами! Боярышницы летели в начале лета, а стрекозы — под осень.

Утро. Просыпаюсь в нашем старом, из толстых бревен, доме. Его привезли из ближней деревни. Стены темные, а крыша — новая. Первая дверь ведет в сени, следующая — на крыльцо. Три ступеньки крылечка — и я среди грядок с морковкой и огурцами. Потом — картошка, а потом — заросли малины. Выскакиваю в палисадник, где растет дуб. Мы его принесли от прадеда Ивана с улицы Ленской. Дуб пока молод — всего метра два высотой. Рядом — бузина, дикая вишня, татарник с красной корой и сизыми ягодами, сирень, орешник. Крыжовник с самого края. И трава — мощная, цветущая. В березах, а они преобладали на улице и окрест, басовито гудят майские хрущи. Эти крупные жуки встречались не только в мае, но и позже.

Все живое нас очень занимало. Но мы с соседом Колей и делом пытались заниматься. Завели ящички с инструментом, все копировали со взрослых. Важно носили эти ящики. Пытались даже построить самолет, присмотрев для него колеса от старой тележки. А кабину вздумали даже остеклить! Наверное, потому что часто видели стекольщиков.

— Стекла стеклить! Рамы вставлять! — Зычные и звонкие голоса не раз неслись с улицы: мы видели дядьку с большим плоским ящиком, а в нем блестели новые стекла, посверкивая зеленоватыми бликами. Это был местный сервис.

— Ножи точить! Кому ножи точить?! — Этот умелец уже с целым станком. Если есть заказ, остановится, закрутит большое колесо, искря во все стороны. А мы — рядом. Смотрим. Искры привлекают. И потом в своем дворе пытаемся их воспроизвести. Мне проще: у моего деда целый толстый круг насажен на железную ось. Есть ручка, внизу — корыто с водой. Только крути! А это совсем не просто такому шкету, как я. Но крутили и точили!

Когда мы выходили со двора, то попадали в привольную обстановку. Вся улица была покрыта травой, включая и проезжую часть. На ней лишь изредка скрипела телега. Немного выше, за улицей Татарской, было даже болото. Однажды там увязла корова, вытащить ее не смогли.

В разгар дня мы, малыши, возимся на зеленой полянке. Очень многие горазды были собирать черепки от блюдец, чашек с красивыми узорами, попадались не только цветочки, но и зверьки. Очень ценились цветные стеклышки — красные, синие, зеленые. Девочки плели венки из одуванчиков и ромашек. Пацаны, вооружась прутьями, бегали за бабочками, стрекозами, да и жуков не пропускали. К сожалению, в ходу были и пращи. «Стреляли» по воробьям, ладно что метких стрелков почти не было...

На солнечной стороне у дома я завел первые садки для насекомых — то, что сам придумал в семь лет. В общем-то все просто: вырывалась ямка, дно выкладывалось травой и листьями, сверху — кусочек стекла. Внутрь помещались насекомые, чаще всего бабочки-крапивницы, белянки, павлиний глаз. В большой банке я держал ящериц и лягушек. Где она, наша улица? Где эти прелестные бабочки — голубянки, крупноглазки, белянки, порхающие по ней и доказывающие этим, что улица очень и очень пригодна для жизни?

А время бежало. Пришла война. Мне не было и восьми лет. Стало холоднее, голоднее, но тыл был такой глубокий, а мы были так малы, что не могли до конца осознать происходящее. Тогда, в 41-м, началась война улицы на улицу — целые сражения...

Мы с сестренкой Ниной, как дети железнодорожника, ходили в свою столовую на улицу Урицкого есть суп. Это была мутная жидкость, в которой иногда можно было поймать кусок картошки. Картошка вообще вспоминается больше всего, ее ели в мундире, из нее пекли драники, ее жарили, варили, и ее всегда не хватало.,

Встает перед глазами Обь, зимняя, военная. Мы с тетей Дусей везем на санках мешок картошки через реку из Криво-щекова. Струной натянута веревка у низких самодельных санок. Скрип полозьев. Местами матово блестит лед среди снежных надувов. Мы часто спотыкаемся, но достигаем берега и еще целый час волочим наши санки. От голода выручал огород. К счастью, эти годы невзгод помнятся плохо.

К маю 1945 года мне было всего 11 лет. Праздник Победы я встретил на камнях фонтана напротив Дома Ленина. Поток людей заполнял весь проспект. А я... считал лысых! Точную цифру не помню, но получилось мало...

Начальную школу в скромном деревянном доме на улице Татарской я закончил с похвальной грамотой. Начал ходить в мужскую школу № 4, за жиркомбинатом. От дома это было уже довольно далеко. И эти переходы добавили наблюдений. За лошадью, которая задела электропровод, и ее убило. За кавалеристами, которые занимались в своей школе перед Сенным базаром и барахолкой, у которой одноногие инвалиды продавали махорку стаканами и рюмками, а дородные тетки бойко торговали борщом, пельменями из пузатых кастрюль, беляшами, пирогами.

Однако интереснее всего были луки вдоль мылзавода. В луках водились гладыши — водяные клопы. Знакомство с ними началось с того, что один из них довольно сильно уколол мне палец.

Продолжились путешествия и по огородам возле дома. Начал обращать внимание на птиц. Их было много. Особенно нравились важные трясогузки, чуть ли не первые из перелетных птиц. Во дворе селились и горихвостки. Выделялись самцы красноватым своим оперением и черным хвостиком, постоянными перелетами с места на место.

Истинным удовольствием было обследовать стены домов, своих и соседних. В поисках куколок на стенах проводил много времени. Чаще всего попадались куколки крапивниц. Я их разглядывал, а потом следил, как выводятся бабочки.

Наверное, в пятом классе родители подарили мне микроскоп «Пионер» — сущая безделица по современным меркам. Но там были и покровные, и предметные стекла. Приоткрылся новый таинственный мир. Увы, первое мое исследование было на тему: плевок под микроскопом!

Сразу после войны начали издавать дневники и труды знаменитых путешественников — Пржевальского, Козлова, Робровского и других. Одновременно издавалась и малая серия о Чокане Велиханове, Миклухо-Маклае, русских исследователях Азии и Африки. Все это было интересно, увлекало, звало в дорогу.

Была попытка создать в школе географический кружок. Но у нас не было своего преподавателя, а был совместитель. Мы собирались сами, читали книги. Я начертил карту, на ней внизу красовалось название — Таштагол. Это была дань книге Сартакова о Горной Шории.

К лету 1946 года оформилась небольшая туристическая группа во главе с учителем истории Зайцевым — три девятиклассника, два шестиклассника. И я в том числе. С трудом собрали туристские тощие пайки и отправились на Алтай. Но путешествие мне не понравилось — в нем было мало смысла, оно было созерцательным, никакой программы.

На будущий год в Новосибирске состоялся слет туристов-мальчиков. Меня послали делегатом. Рассказы о других походах показали, что путешествия можно и нужно проводить с большей пользой. Заряд был дан и попал на благоприятную почву. В том же году к нам приехал выпускник Ленинградского университета Семен Аронович Стром. На базе областной станции юных техников и натуралистов он организовал юношеское географическое общество «Сибирь». Официально был утвержден и напечатан устав общества, во главе которого стоял совет из ребят. Были секции геологов, зоологов, ботаников, гидрографов. Велись занятия, выпускался журнал «У костра». Впрочем, до костров было еще далеко. А пока мы занимались в Западно-Сибирском филиале академии наук у Юрлова, Глотова, в областном краеведческом музее у Семенова.

Началась новая жизнь. Летом 1948 года из школьников города и области была сформирована межрайонная восточная экспедиция. 17 июля начался поход на Салаир. Незабываемые дни! Встречи с интересными людьми, работа на колхозных полях, изготовление наглядных пособий, выполнение заданий геологов и гидрографов, наблюдения за животными и растениями, открытие целого клада костей древних животных — далеко не полный перечень добрых дел.

Дорог пройдено много. В 1949 году — Алтай, Чемал, Каракольские озера. В 50-м — Салаир и долина Оби до Барнаула. В 51-м — южное Приобье, через год — Телецкое озеро, потом — на плотах до Бийска...

Шло время, мы росли, кончали школу, одни ребята сменяли других. В 1952 году я ехал на Алтай уже студентом Томского университета, куда поступили многие члены нашего общества.

Так вот и шагнули мы в большую жизнь с улицы Крылова. После Томского университета я учился в Харьковском — на специальной кафедре энтомологии. В 1956 году вернулся на свою родную улицу. Тогда она еще не очень изменилась. А потом начались стройки, ломки, переделки. Улице очень не повезло — годами ее держали в черном теле, ямы и рытвины — вместо проезжей части. Если бы не метро, быть ей еще долго в ямах да ухабах. Из-за метро, строящегося по улице Гоголя, нашу заасфальтировали, наделили троллейбусом. От прежнего осталось лишь несколько старых домов да отдельные деревья.

Сохранился и наш дуб. Стоит он как раз на углу ограды 95-й школы. Теперь на нем виснут мальчишки. И никто не знает, что этот дуб маленьким саженцем принесли от прадедушки моего Ивана с Ленской улицы.

0

9

Завод строила голытьба

Старцев Михаил Сергеевич

Август 1934 года. Деревянный вокзал станции Новосибирск. Рядом —- вся в лесах — громада нового строящегося вокзала, которая довлеет над всем окружающим. Я вышел из вагона, спустился по широкой деревянной лестнице, меня подхватил и вынес на площадь большой поток народа. Я в Новосибирске! В городе, где мне предстояло жить и работать всю мою дальнейшую жизнь. Но я, пятнадцатилетний подросток, впервые вступающий на самостоятельную дорогу, конечно же, не заглядываю так далеко и не думаю об этом. Сейчас мне важнее всего найти работу.

Знакомые отца, у которых я остановился, дали мне совет, который определил все мое будущее: они посоветовали пойти учеником на завод горного оборудования. Утром следующего дня я пошел навстречу своей судьбе. Дорога была дальней, а транспорта никакого. Пошел, ориентируясь на приметы: сначала мимо ипподрома, который находился в районе современной улицы Ольги Жилиной, потом — мимо кладбища (сегодня Дворец строителей), потом — на тарную базу, а дальше надо было идти по березовому лесу. Это сейчас здесь пролег проспект Дзержинского, а тогда шумел березняк. Наконец лес расступился, начались вырубки, пустыри, и за ними я увидел такое громадное здание, какого мне, приехавшему из маленького Минусинска, еще не доводилось встречать: в нем находились заводоуправление и школа фабрично-заводского обучения. Вокруг раздавался стук топоров, вжиканье пил, перестук молотков, конское ржание и голоса рабочих — за зданием заводоуправления раскрывалась перспектива стройплощадки молодого, организованного около трех лет назад завода.

Процедура приема в ФЗУ была непростой: надо было сдать экзамены за семилетку по русскому, математике, физике, истории. Потом был отдельный экзамен по проверке на сообразительность, сейчас бы это назвали тестированием. Экзамены я сдал и мог выбирать, кем же стать: токарем-револьверщиком, токарем-универсалом, слесарем, формовщиком-литейщиком или слесарем-модельщиком. Я решил учиться на токаря. Мне дали общежитие и стипендию размером в 31 рубль. Питания и обмундирования фэзэушникам в те времена еще не полагалось.

Подвели нас к станкам в первый же день, хотя, как мне думалось, этому должна была предшествовать хотя бы небольшая теоретическая подготовка. Дали старенький станок ЦИТ, такой примитивной конструкции, что это было ясно даже мне, новичку: большинство шестерен открыто, ременная передача на трех шкивах. Поначалу я очень боялся механизмов, старался обходить их стороной, с опаской проходил мимо большого наждачного точила, но постепенно втянулся, привык. Наш мастер Морозов, человек опытный и знающий, сумел заинтересовать нас профессией, и многие учились с удовольствием, жадно вбирая знания. Вся обстановка в школе была нацелена на то, чтобы мы стали настоящими специалистами: прекрасная библиотека, полностью укомплектованное оборудование, а преподавание, его теоретическая часть, было настолько интересным, что дух захватывало!

Среди учащихся было немало ребят, жадных до знаний, до учебы. Было видно, что ФЗУ — лишь этап в их биографии, что они пойдут учиться дальше. Но были и такие, которым было на все наплевать, которые бравировали полупрезрительным отношением к учебе.

В общежитии, куда я попал, мне на первых порах пришлось нелегко. Я происходил из староверческой семьи, и после размеренной жизни в тихой религиозной среде мне мешал вечный шум и гвалт нашей большой комнаты. Очень тяготило и постоянное недоедание — стипендии хватало лишь на скудный обед в училищной столовке да на покупку по карточке 700 граммов хлеба. Наши молодые растущие организмы бунтовали против этого. Многие искали пропитание на стороне: лазали по огородам, воровали картошку на колхозных полях.

Время было такое, когда огромное значение имело социальное происхождение. Если вы происходили из семей рабочих или беднейших крестьян, то вам открывалась зеленая улица повсюду. Если же, не дай Бог, вашими родителями были служащие, зажиточные крестьяне или, того хуже, дворяне, то двери перед вами наглухо закрывались, вас не брали ни в одно приличное место — ни на работу, ни на учебу. Но поскольку жить хотелось и детям служащих, и детям «кулаков», то многие любыми путями добывали, покупали фальшивые справки, врали в анкетах, шли на подлог. Такая липовая справка была и у меня. Мой отец был скромным торговцем, и хотя он даже не принадлежал к купеческой гильдии, но все равно был «чуждым элементом». Часть наших ребят боялись своего непролетарского происхождения, опасались, и небезосновательно, быть изгнанным из ФЗУ Был у нас Серега Сапожников — фигура незаурядная, умница, находчивый, необыкновенно храбрый парень. Он прекрасно учился и мечтал стать летчиком, занимался параллельно на курсах планеристов и уже начал летать. Он имел все данные для того, чтобы стать настоящим летчиком. И надо же было такому случиться: что-то он там нечаянно сломал. Ретивые работники НКВД начали копаться в его «корнях» и узнали, что его отец был репрессирован! И — все! Сгинул парень!

Прошел учебный год, наступила весна, и мы отметили окончание учебы выставкой изделий, изготовленных нашими руками. На полянке возле школы стояли изготовленные 1 нами настольный сверлильный станок, домкрат и другие экспонаты. Многие люди, посетившие выставку, упорно отказывались верить, что это сделали пацаны. Покидая стены ФЗУ, мы оставили о себе память: посадили длинный ряд тополей. Они и сейчас стоят возле СПТУ № 1, невольно привлекая к себе внимание. Для нас это не просто тополя — это свидетели истории этой школы и завода.

После окончания нас отправили на завод. Впервые я переступил его проходную — деревянный, неказистый сарайчик — в 1935 году и остался здесь на целых 64 года!

Сказать по правде, больших производственных достижений у меня не было, поэтому когда однажды ко мне подошел мастер и спросил: «Ну, Миша, знаешь, какой у тебя будет заработок за этот месяц?», и назвал очень солидную для меня сумму, я был несказанно удивлен и обрадован.

Я с завистью посматривал на опытных рабочих-ударников, которые работали на сверхсовременных по нашим понятиям станках — ДИПах. Расшифровывалось их название так: догнать и перегнать. Имелись в виду, конечно, капиталистические страны. Специальности токаря, фрезеровщика, вообще знающего обработчика металла тогда очень ценились и составляли мечту многих. Для неискушенных эти профессии несли в себе какую-то важную тайну, которая открывалась только избранным. Люди этих специальностей считались своего рода интеллигентами, и мне запомнилось выражение одного старого мастера: «Мы — министры в своем деле».

Рабочих кадров и оборудования не хватало, поэтому для решения этих проблем руководство города передало на баланс завода производственные мастерские ВЦСПС (Всесоюзного центрального совета профессиональных союзов), находившихся на улице Серебренниковской, но все равно растущий завод требовал новых кадров и нового оборудования.

Завод продолжал бурное строительство — рылись котлованы, закладывались фундаменты будущих цехов, возводились стены. Основными орудиями труда на стройке были кирка да лопата. Грунт кидали на длинные телеги, при выгрузке которых просто раздвигались доски днища. Эту работу выполняли чернорабочие-грабари. Их труд требовал немалой физической силы и был очень тяжел и утомителен. Около четырех десятков грабарей работали на котловане с : утра до вечера, но поскольку это был малопроизводительный труд, работы продвигались медленнее, чем было надо.

Кирпич на стройку доставлялся с одного из старейших в городе заводов, стоящего на Каменском шоссе, гужевым транспортом. Этот завод-ветеран внес свой вклад в будущий завод им. Чкалова. Чтобы ускорить строительство и доставку кирпича, было решено протянуть железнодорожную ветку от стройки до кирзавода. Для этого была произведена мобилизация. Да, именно мобилизация, потому что добровольцев укладывать рельсы было маловато среди квалифицированных рабочих.

Шла работа на износ, авральными темпами. Не было ни одежды, ни порядочного питания. Но об этом и не заикались — знали, что любое напоминание об этом в лучшем случае встретит грозный окрик: «Прекратить чуждые нам разговоры!», а то и что похуже...

Линия железной дороги, которую протянули довольно быстро, была городским рубежом. Но очень скоро за линией стали появляться жилища самовольной застройки. В основном это были землянки: нарезанный пластами дерн — это стены, на них по центру — бревно с уложенными поверх досками, — крыша. Для тепла на крышу также укладывались земляные пласты. Так вот и работали, и жили многие рабочие в период первых сталинских пятилеток. Были, конечно, и засыпные бараки, но они считались роскошью и вызывали зависть.

Кто же жил в этих землянках? Вчерашние крестьяне, разоренные коллективизацией. У них отобрали все — землю, дома, одежду, скот, и в городе они были вынуждены наниматься на самые черные и тяжелые работы, чтобы хоть как-то прокормить себя. Приезжали сюда люди со всей Руси великой — из Смоленщины и Рязанщины, из сибирских и уральских сел. Немало было и женщин, мужья которых были репрессированы. Завод строили обездоленные люди, у которых не было ничего, кроме своих рабочих рук. Трагедия несчастных мало кого волновала, потому что таких людей было очень и очень много, потому что к этому привыкли. Отчаянное положение рабочих — выходцев из крестьян — было нормой того страшного времени. Рядом с землянками располагались заводские конюшни, и трудно было сказать, кому жилось лучше — людям или животным. Будущий индустриальный гигант создавался на первых порах полуголодными, оборванные рабочими. В отчетах и справках все достижения первых строителей назывались трудовым энтузиазмом... Единственной отрадой нового поселка была расположенная в одном из бараков баня, где было вдоволь кипятка и пара. Здесь с удовольствием смывали с себя липкую грязь, отогревались, распаривались и хлестались березовыми вениками из березы, благо росли они совсем рядом.

Правда, после баньки, как и полагается, многие напивались, забывая на время свою нелегкую долю. Пьяные драки, ругань, мат, скандалы — все это приметы того времени.

Чтобы выжить, люди шли нередко на преступление закона. Так, например, со временем на месте землянок стали появляться деревянные бараки и рубленые дома. Но, понятно, поскольку тогда пиломатериалы официально практически не продавались, то их крали. И каждый, кто хотел хоть что-то изменить, хотя бы выйти из землянки, вставал на этот путь. При этом слово «красть» никто и не употреблял. Говорили «достать» или «устроить», причем говорили открыто, с ясным взглядом. Кто был посостоятельнее,тот покупал лес у дельцов, кто победнее — находил возможность добывать его без денег. Вдоль улицы Свободы, той самой, которая образовалась при строительстве завода, день и ночь шли железнодорожные составы с различными грузами, в том числе и с лесоматериалами. Лихие добытчики вскакивали на станции Ельцовка на платформы и по ходу поезда сбрасывали под насыпь что Бог послал. По ночам срывали сдерживающие груз стойки, и штабеля досок щедро рассыпались вдоль железнодорожного полотна. Добычу молниеносно уносили и надежно упрятывали.

Нравы людей падали, распространялось коллективное хулиганство. Появились так называемые «бакланы». Они одевались в косоворотку, опоясанную нарядным пояском с кистями, носили хромовые сапоги с собранными гармошкой голенищами, непременным атрибутом была залихватская кепочка набекрень. За голенищем у многих — нож. По ночам они ходили с железными тростями, с цепями, с гирьками на крепком шнуре. Вражда была территориальная, улица на улицу. Но когда заходили городские, то залинские (т. е. живущие за железнодорожной линией) объединялись и начинались ожесточенные драки с диким и жестоким исходом, с тяжелыми, порой смертельными увечьями. Бакланы пускали в ход весь арсенал своего оружия, но и городские не давали им спуску. Ясного смысла в этой вражде не было, да о смысле и не толковали. Но, как говорится, из песни слова не выкинешь, так жили многие...

Одновременно с возведением завода шло строительство соцгорода, в котором строились кирпичные дома для специалистов. В них поселилась заводская элита — инженеры и высококвалифицированные рабочие, в основном приехавшие из Центральной России. Не будь этих домов, не было бы возможности привлечь людей знающих и умеющих.

В 1936 году завод горного оборудования, еще не развернувшийся в полную силу, поменял свой профиль и стал секретным производством, которому предназначалось выпускать самолеты. Это был перелом. В то время у народа было особенное, приподнятое отношение к авиации, и тот факт, что мы будем причастны к ней, окрылял, вызывал подлинный энтузиазм и подъем. Люди стали собранней, начали серьезнее относиться к делу, к качеству своего труда.

Прибыло много специалистов из промышленных зон России, из Москвы. Они резко отличались от наших: были модно одеты, надушены и манерны. Хотя позже мы поняли, что у многих за красивой внешностью скрывались далеко не лучшие душевные качества. Но как бы то ни было, они внесли свой вклад в становление и развитие завода.

Я был уже опытным производственником, когда, проходя однажды по заводской территории, услышал... малиновый колокольный звон. Думая, что мне это почудилось, пошел на звук и увидел такую картину: с открытой железнодорожной платформы сбрасывали отливающие золотом меди колокола. Это были небольшие колокола, снятые, очевидно, с деревенских колоколен — последние свидетели надругательства над верой людей. Они доживали свои последние часы. Я стоял и думал о том, с каким трепетом их когда-то отливали мастера, добиваясь постом и молитвами чистого звона: в эти дни им не полагалось есть скоромную пищу, пить и даже произносить скверные слова. Потом колокола звонили на деревенских звонницах, отмечая радостные и горестные минуты в жизни сельской общины... Теперь же они печально вздрагивали и названивали прощальные песни... Как мне хотелось взять на память хотя бы самый маленький из них, чтобы спасти от незаслуженной жестокой казни и сохранить! Но рядом стоял суровый страж, и позволить себе такое было не только невозможно, но и опасно. Малиновый звон погиб в печах нашего завода, вместо него из переплавки вышли тупые молчащие болванки.

Впрочем, это лирическое отступление... А завод? Завод рос на глазах. Довольно скоро начали выпускать новую продукцию — первые самолеты — очень наивные, примитивные машины, в конструкции которых было много деталей из дерева и даже ткани. Но нам они казались верхом совершенства и вершиной прогресса!

Радостные перемены следовали одна за другой. Наконец-то от первой проходной до железнодорожного переезда был пущен трамвай. Трамвай в один вагон был, правда, всегда переполнен, и кондуктор с трудом протискивался сквозь толпу, но он был! Появлялись новые цеха, усложнялись наши задачи, мы становились цивилизованнее, современнее, технологичнее.

Но вот в воздухе стала распространяться тревога. Человеку свойственно чувствовать приближение беды, военного лихолетья. Предчувствие войны витало в атмосфере, о ее неизбежности говорили вполголоса, чтобы не быть обвиненными в панических настроениях, говорили в кругу друзей, дома на кухне.

И она началась. В ее тяжелую колесницу впряглись без исключения все — одни под напором тяжелых обстоятельств, другие — из сознания необходимости положить жизнь на алтарь Отечества. Строгим и сосредоточенным стал завод. Отменили отпуска, удлинился рабочий день, за опоздание на несколько минут отдавали под суд и садили в тюрьму. Мы открыли для себя таящиеся в нас внутренние резервы и всей своею жизнью показывали, на что способен народ в критических ситуациях. Приведу только один пример: огромное производственное здание, в котором и по сей день располагается несколько цехов, росло не по дням, а в буквальном смысле слова по часам. Столбы и опоры, непрерывно доставляемые транспортом, немедленно устанавливались, и тут же производилась кладка стен — фантастика! Подобное происходило по всему заводу, на всех производствах. Внутренняя жизнь заводского коллектива стала более собранной: никто не торопился домой после 12-часовой смены, а если было необходимо, то мы оставались ночевать на работе.

Как мы ждали известий о победах нашей армии! А их все не было и не было — войска отступали, но мы жили верой и надеждой.

С начала войны мы, сибиряки, со свойственным нам неторопливым укладом провинциальной жизни, столкнулись с непривычными нравами и обычаями эвакуированных специалистов. И москвичи, и киевляне держались довольно заносчиво, всячески выказывая свое пренебрежение к нашему брату-провинциалу. Это, конечно, задевало людей, думающих и тонко чувствующих. Зато о товарищах, прибывших из Ленинграда, можно говорить только самые добрые слова. Удивительно добросовестные, серьезные, высококвалифицированные, они покоряли еще и своей культурой, которая проявлялась и в труде, и в отношениях к людям, и в быту. Они стали для многих из нас примером для подражания. Мы впервые воочию, а не с экрана, увидели людей, на которых хотелось походить.

Помню, каким событием был для нас приезд прославленного авиаконструктора Яковлева. Нам всем хотелось взглянуть на этого удивительного человека, поэтому когда стало известно, что он проводит в клубе совещание, мы с завистью смотрели на счастливчиков, приглашенных в клуб. А там произошел забавный случай: пожилая вахтерша никак не хотели впустить в клуб скромно одетого Яковлева без пригласительного билета:

— Не пущу и все, мало ли вы кто...

Только после вмешательства администрации она пропустила генерального конструктора на им же созванное совещание.

Война стала испытанием на прочность, оселком, на котором проверяются все людские качества. Она проявила дремлющие до поры до времени таланты простых людей, вчерашних мужиков от сохи. Их новаторские предложения, их придумки порой приводили в восторг самых опытных технологов и конструкторов, но об этом надо писать отдельную главу повествования.

Вместе с известиями об успехах Красной Армии на фронтах стало подниматься настроение, надежда и вера сменились уверенностью в окончательной победе. Мы стали обращать внимание на такие вещи, которых не замечали в тяжелых 42-м и 43-м. Вдруг увидели, какая у нас захламленная, запущенная территория, и стали наводить порядок и чистоту. На местах вчерашних свалок стали садить деревья, и когда они зазеленели, радовались этому, как чуду, воспринимая молодые деревца как символ новой лучшей жизни.

Летом 1945 года мы наблюдали, как по Транссибирской магистрали пошли на восток воинские эшелоны для последнего сражения второй мировой войны — схватки с Японией. С переходного моста станции Ельцовка (ныне Новосибирск-Восточный) был хороший обзор: многочисленные составы с солдатами, с открытой и зачехленной техникой на платформах. У всех военных было приподнятое настроение, из вагонов звучали музыка и песни. Люди выходили провожать войска с улыбками: ни у кого не было сомнений, что это последнее сражение будет коротким и победоносным.

Напряжение постепенно спадало, и мы начали освоение мирной продукции. Это была посуда — кастрюли, сковородки, столовые приборы и т. д. Единственно только нас удивляло, что за нее со стороны начальства был не меньший спрос, чем за военную технику. Начались изменения и в обыденной жизни. В снабжении населения появилось новое — коммерческая торговля. Особенно изменились хлебные отделы — полки были полны. На прилавках лежали большие ножи, стояли весы: покупай сколько хочешь! Одна беда — хлеб коммерческий стоил очень дорого.

Начали возвращаться к родным местам эвакуированные специалисты, хотя часть из них по производственной необходимости задерживали здесь. Руководство завода принимало срочные меры, чтобы задержать в Новосибирске как можно больше людей. На территории Золотой горки спешно строились отдельные дома для желающих остаться, выделялись участки земли для садов и огородов.

Жизнь постепенно, медленно входила в нормальное русло. Но по-прежнему очень мучительным оставался вопрос городского транспорта. Люди гроздьями висели на трамвайных подножках, залазили на крыши вагонов. Многие, видя бесполезность попыток уехать, «брали на себя обязательства» добираться пешком, как бы далеко они ни жили, и тратили часы на дорогу. Завод оказывал помощь городу в реставрации разбитого подвижного состава, но его было все равно мало и это не решало проблему.

Но облик города разительно, на глазах менялся. Появился «горбатый» мост, Каменское шоссе стало именоваться проспектом Дзержинского: на нем выросли красивые дома, исчезли землянки и бараки. Завод набирал силу и расцветал, вместе с ним стали зажиточно, достойно жить и труженики нашего завода, на долю которых выпали тяжелые испытания, и которые они с честью выдержали.

0

10

Ностальгия

Телегина Галина Ивановна

До революции наша семья жила в красивом старинном городе Томске. Когда начались гражданская война и разруха, отец, спасая детей от голода, уехал сначала в деревню, а потом, во время нэпа, в Новониколаевск. Приехали мы сюда в 1925 году и поселились на городской окраине, напротив Кудряшовского бора, на берегу Первой Ельцовки. Улица была неказистая — напротив домов на возвышенности стояли огромные резервуары с крупной надписью «Нобель», от которых на высоте человеческого роста тянулись трубы, которые бежали куда-то к вокзалу. Вода в Ельцовке становилась иногда ярко-красного цвета от стекавших в нее отходов со скотобойни. И тем не менее улица носила изысканнейшее название — Моцарта! Не больше и не меньше!

И вообще, Новониколаевск был совсем захудалым городишкой — неухоженный, пыльный, со случайными строениями. Самый красивый дом — Дом Ленина, который только что построили и которым очень гордились: в него даже водили экскурсии. И в самом деле, в ту пору каменных зданий в Новониколаевске было раз-два — и обчелся.

Вспоминаю городскую лотерею, которую устроили власти возле Дома Ленина, на площади, что была на месте Первомайского сквера. Вся площадь была запружена... скотом. На коровьих рогах были прикреплены дощечки с номерами. Покупай билет — и выигрывай корову. Заманчиво! Народу собтлось великое множество — каждый хотел испытать свое счастье и выиграть такой завидный приз. Мы тоже купили билетик, и нам достался призовой номер. Схватив билет, я побежала осматривать коровьи рога. И каково же было мое разочарование, когда оказалось, что мне положен всего-навсего какой-то кувшинчик!

Мой отец был сапожником. Это было доходное ремесло, потому что он мастерски шил обувь — и сапоги, и дамские туфельки. Когда снимал мерку, то самым тщательным образом изучал все особенности ноги заказчика и замерял все неровности, все шишечки, все бугорки, а потом воспроизводил их на колодке. Поэтому обувь выходила как раз по ноге и была очень удобной. Мало того, отец умел шить так красиво, что каждой парой башмаков можно было любоваться! Я любила смотреть, как они с братом работают. Наблюдала, с какой ловкостью всучивают в конец дратвы щетинку вместо иголки — это может далеко не каждый, это целое искусство! Мне было все интересно: как набирают из полосок кожи и прессуют каблучок, как вытачивают дамские «шпильки». И уж совсем веселое дело смотреть, как делают деревянные гвоздики. Сначала берется кусок березового ствола и пилится на тонкие, в один сантиметр, диски. Они долго сушатся, а потом раскалываются на брусочки толщиной в два миллиметра. После этого каждый брусочек заостряется с двух сторон и уж потом режется поперек — выходят ровненькие, как из-под машины, абсолютно одинаковые прехорошенькие гвоздики!

Я считала, что папа и брат — настоящие художники своего дела, и потому сильно обижалась, когда, придя в кинотеатр, слышала иногда крики: «Сапожники!», если лента обрывалась...

Когда жизнь стала немного стабилизироваться, мы вернулись в свой цивилизованный Томск, но я приезжала каждое лето погостить к своей двоюродной сестренке в Новосибирск. Их дом стоял в Закаменском районе, неподалеку от рынка. Возле него — унылый магазин с пугающе пустыми полками. Здесь, сменяя друг друга, мы часами стояли в хлебных очередях. Хлеб привозили на лошади, в небольшом деревянном фургоне. Бывали случаи, когда осатаневшая от многочасового ожидания толпа останавливала фургон еще в пути и расхватывала из него хлеб — кто сколько сможет. В такие дни мы возвращались домой с пустыми руками.

Свою профессию я выбрала, учась еще в третьей группе. Классов тогда не было — это слово считалось буржуазным и было упразднено из школьной жизни. По дороге в школу мне часто встречался студент, из портфеля которого торчала длинная линейка с перекладиной на конце. Эта линейка меня просто завораживала. Я не знала, как она называется, но считала, что с ее помощью «чертят дома». И я решила: как вырасту, тоже буду этим заниматься!

Так и получилось. После седьмого класса поступила в архитектурно-строительный техникум. Кадры у нас были прекрасные — многие дисциплины вели преподаватели Томского политехнического института. Среди них — князь Волконский, приехавший сюда, конечно, не по своей воле, и профессор Молотилов, по учебнику которого училась вся страна.

Вскоре строительный факультет из Томска перевели в Новосибирск. Туда же переехала и вся профессура. Образовался новый институт — Сибстрин.

В «архитекторах» мне довелось ходить недолго: в начале тридцатых годов началось массовое строительство благоустроенных зданий, а специалистов по проектированию центрального водоснабжения, отопления и канализации не было. И тогда многих из нас перевели волевым порядком в сантехники! Прощай, мечта стать архитектором! Поначалу я рыдала от отчаянья, но потом увлеклась и полюбила эту специальность.

Нашу группу очень часто возили в Новосибирск на занятия к профессорам и на практику. В Томске благоустроенное жилье еще не строилось, и он начал сильно уступать молодому растущему Новосибирску.

Находясь на практике, я познакомилась с блестящим молодым человеком — Борисом Алексеевым. Его, архитектора по специальности, выселили из Ленинграда в 1934 году, во время чисток после убийства Кирова. Конечно же, я не могла не увлечься этим эрудитом с тонким интеллигентным лицом, прекрасными манерами. У Бориса Алексеевича был отменный вкус: он учил меня одеваться, сам выбирал ткани для платьев и пальто, которые, прямо скажу, противоречили моим тогдашним вкусам. Но я всегда ему подчинялась. Он был человеком европейского склада, ценил современную западную музыку, хорошо знал иностранную литературу.

Когда учеба закончилась и я получила распределение в новосибирский «Сибстройпуть», мы стали мужем и женой. Каждую неделю муж ходил отмечаться на улицу Коммунистическую. У меня сохранился любопытный документ об условиях его высылки: «Предъявителю сего... Алексееву действительно разрешено свободное проживание в Новосибирске с обязательной явкой для регистрации в ОГПУ через каждую неделю». Видите, какая свобода!

Коллектив нашего института был очень дружный. Особенно сплотила нас работа над зданием нового вокзала в Новосибирске. Проект был результатом совместных усилий киевлян, москвичей и новосибирцев. Ходили слухи, что это копия с вокзала Чикаго: недаром Новосибирск хотели в свое время назвать Сибчикаго! Но так ли это на самом деле, я не уверена. В первоначальном варианте в правом углу здания планировалась высокая башня. При корректировке проекта ее «срезали». И правильно сделали, потому что она имела довольно нелепый вид. В нашу задачу входила «привязка» проекта к местности. Руководил этой работой мой муж. Мы все были увлечены столь значимой работой и трудились с упоением.

Наш институт принадлежал ведомству Томской железной дороги, и поэтому мы были в курсе многих дел дорожников. Однажды путевой обходчик сумел предотвратить неподалеку от Новосибирска крупную железнодорожную катастрофу. Не сделай он этого, большегрузный товарный поезд потерпел бы жуткое крушение. Группа специалистов выехала на дрезине к герою. Когда зашли в стоящий рядом с путями домик, то увидели у порога кучу спящих на полу детишек, накрытых какими-то лохмотьями. Торчали только ноги. И их было так много, что невозможно пересчитать!

Комиссия выяснила обстоятельства дела, а потом, когда стали говорить «за жизнь», спросила, в чем он нуждается. Обходчик пожаловался, что детей много, а одежды нет — голые! На вопрос, зачем же так много нарожали, добродушно ответил: «Дык, карасину-то нету, спать ложимся рано, вот и дети!» Путейцу было выдано большое вознаграждение, и, думается, он и одел, и обул своих ребятишек.

Нам с мужем дали комнату в доме на Красном проспекте, возле кинотеатра им. Маяковского. Для нас, инженерно-технических работников, которых было так мало в то время, существовало много привилегий: каждый год делали бесплатно побелку и покраску квартир, привозили бесплатный уголь для печи в общей кухне, давали 50-процентную скидку на абонементы в столовую.

Дома у нас часто бывали друзья. Например, архитектор Аркадий Ширяев, по проекту которого построен Госбанк и которым он очень гордился, другие коллеги. Часто приходили работать и два молодых талантливых студента — Ащепков и Лоскутов. Первый из них стал крупным ученым и профессором в Сибстрине, второй построил красивый жилой дом на улице Урицкого, возле здания «Сибстройпути».

Мой муж проектировал и строил спортивный комплекс «Динамо», дом на Серебренниковской, что стоит напротив ДК им. Дзержинского, но его фамилию вы нигде не встретите по причине, о которой я еще расскажу.

Познакомились мы и с главным архитектором города Тейтелем. Он — москвич, тоже был выслан в Сибирь и жил здесь один. Его жена, актриса, иногда приезжала к нему, но разделить с ним ссылку не хотела — не декабристка. Тейтель был очень красив, элегантен, имел много поклонниц. По его проекту была проведена реконструкция Дома Ленина и построен фонтан напротив него. Вспоминаю пикантный эпизод из его жизни. Он заканчивал какой-то важный проект и работал дома всю ночь, пока жена спала. Закончив работу, лег. Зато встала жена, изрезала бритвой все чертежи на подрамниках и снова легла спать. Он сам рассказывал об этом своим коллегам, и ему очень сочувствовали.

В 1936 году прилавки магазинов начали наполняться товарами. Стали заботиться даже о женщинах — появились косметика и парфюмерия, открылся специализированный магазин «ТЭЖЕ», по названию ленинградской фабрики, в нем продавали духи «Манон», «Маска», «Красный мак», пудру и губную помаду. Тогда даже ходила такая частушка:

На щеках — ТЭЖЕ,
На губах — ТЭЖЕ,
Целовать где же?

В магазины стало приятно заходить, и это радовало. В те же годы в Новосибирске был создан институт «Шахтстрой», который располагался наискосок от Главпочтамта. В этот институт было приглашено на работу много иностранцев: немцев, американцев, венгров, французов, поляков. Начали осваивать угольный бассейн, были нужны грамотные инженеры-проектировщики. Для них были созданы хорошие условия — выделены просторные квартиры в новых благоустроенных домах, работали магазин «Ин-снаб» и ресторан с таким же названием. В этом ресторане (немыслимо!) играл джаз-оркестр! Джазовая музыка тогда считалась профанацией музыкального искусства и была под запретом для советских людей. Вход в ресторан был по специальным пропускам, поэтому там не было никакой шпаны. Мы с мужем частенько бывали там, и я очень любила наблюдать, как отдыхают и веселятся иностранцы. Многие из них приходили семьями, танцевали, шутили, все были здоровыми, сильными, жизнерадостными.

Ресторан «Инснаб» был не просто местом, где можно вкусно поесть и выпить. Это был своеобразный клуб, где встречалась творческая и техническая интеллигенция города. В нем, кстати, я познакомилась с автором оперного театра — архитектором Тургеневым. Официанты-мужчины были великолепно вышколены и демонстрировали прекрасный сервис: например, глазунью на стол подавали прямо на жаровне с раскаленными углями и она дожаривалась прямо на глазах... В два часа ночи оркестр играл прощальный фокстрот «Пока, пока, уж ночь недалека!» и уходил. А потом крутились патефонные пластинки...

Иностранцы обжились в Новосибирске, одинокие мужчины завели себе дам, некоторые женились на русских и даже приняли наше гражданство. Семейные привезли с собой невиданные вещи — холодильники, стиральные машины, детские коляски. О таких чудесах здесь и не слыхали.

Мы познакомились с американской семьей по фамилии Югас. Мать семейства была прекрасная портниха и шила нашим модницам платья и пальто. Очередь к ней стояла месяцами, но все-таки она успела мне сшить несколько платьев. Изучив немного русский язык, они рассказали нам свою историю. В 30-х годах в Америке был тяжелый кризис, и они, бывшие фермеры, разорились. О Советском Союзе они судили по поступавшим туда продуктам — дешевым и хорошего качества. Особенно им нравились наши конфеты... Наивные люди, они решили, что если после перевозки за океан товары так дешево стоят, то в своей стране они вообще нипочем. Имея такие вот представления, подталкиваемые кризисом, они откликнулись на предложение нашей страны и уговорили своих сыновей поехать в Союз. Старики сразу же приняли советское гражданство, а молодые — нет.

Наступил зловещий 1937 год. На окнах магазинов появились плакаты, на которых был изображен Ежов (руководитель НКВД), сжимающий в руках по целому пучку врагов народа, а они, как змеи, извивались. Под плакатом была надпись про «ежовые рукавицы», из которых никто не вырвется!

Всех иностранцев в 24 часа превратили в шпионов и выселили из страны. А тех, кто, к несчастью, принял наше подданство, отправили в лагеря вместе с русскими женами. Американцев Югас постигла та же участь: сыновей выдворили из страны, а стариков, ставших гражданами СССР, не выпустили вместе с ними, зато выгнали из квартиры! Они ютились где-то на окраине в комнатушке частного домика без всяких средств к существованию. Народ им очень сочувствовал. Мой муж их разыскал и застал обоих в полном отчаянии. Дальнейшую судьбу их не знаю — самим пришлось уехать из города...

Расправившись с внешними «врагами», принялись и за своих. На работе каждый день недосчитывались одного-двух сотрудников. Пустели рабочие столы. Моя близкая приятельница и сотрудница Валя Дорошинская как-то утром шепнула: «Сегодня ночью взяли отца». А отец ее, старичок-инженер, работал у нас и как раз собирался ехать на курорт... Через несколько дней она мне сказала: «Сегодня ночью взяли Юру». Это ее брат, только что вернувшийся из армии, из летной школы.

Начались партийные чистки и в институте, и в управлении железной дороги. После них люди исчезали. Исчезли и сам Эйхе — председатель Сибкрайкома, и его помощник Грядинский. Про них народу говорили, что они удрали на самолете за границу. Народ в это верил. Исчезли и Тейтель, и Ширяев. Подобрали всех архитекторов, которых я знала. В соседнем доме унесли на носилках парализованного профессора. Он был неподвижен, и жена была при нем сиделкой. Она умоляла взять и ее, чтобы могла «там» за ним ухаживать. Но она была не нужна...

За мужем пришли, когда его не было в городе. Он уехал в Ленинград, где у него умер отец. Меня вызвали в первый отдел и спросили, где мой муж. Я не сказала, но срочно сообщила мужу об опасности, а сама, бросив квартиру и работу, сбежала вместе с дочкой в Томск к родителям. Спасаясь от ареста, мы решили спрятаться в Новороссийске. Там муж не стал даже прописываться. Проектировал санатории для Геленджика. Но все равно его нашли: и в Новороссийске тоже был 37-й год! А фамилию мужа, очевидно, вымарали из проектов, над которыми он работал, как вымарывались портреты руководителей, полководцев, ученых в учебниках, в книгах, если они попали под топор репрессий, — вот почему имя Алексеева абсолютно не известно ни простым новосибирцам, ни даже исследователям по истории архитектуры Сибири.

Анекдоты, на мой взгляд, ярко отражают жизнь. В то время ходил такой: встречаются двое и спорят, можно ли построить социализм в отдельно взятой стране? Один говорит — можно. Другой — нельзя. Тогда решили поискать ответ в Талмуде. Посмотрели, а там написано: «Построить можно, но жить в этой стране нельзя!» Вот мы и строили такую страну... Мужа я больше не видела. После его ареста вернулась в Томск, где живу до сих пор.

Несколько лет назад ностальгия привела меня в Новосибирск. Зашла в дом, где жила и откуда когда-то сбежала. Поднялась по крепкой лестнице на третий этаж. Все так же. Вышла в коридор — те же семь дверей, семь квартир, на моей двери тот же номер. За дверью никого не было — хозяйка была на работе. Поразили грязь в коридоре, дурной запах, захламленность. Стою, смотрю, вспоминаю... В 1937 году из семи квартир при мне увели троих, сколько без меня — не знаю.

Волнение улеглось. Вышла совершенно спокойно из этой экскурсии в прошлое и подумала: раньше народ был опрятнее. Грязи у нас не было...

Все-таки я очень любила когда-то свой Новосибирск. И до сих пор сохранила к нему доброе и почти нежное чувство.

0

11

Два тополя на Советской

Бриллиантова Раиса Александровна

Наша просторная, огороженная высоким забором усадьба стоит на углу улиц Фрунзе и Советской. Здесь много строений: хозяйский огромный, на десять комнат, дом, трехкомнатный флигель, наш 16-метровый домишко — бывшая баня, а еще — погреб-ледник, амбар, сеновал, коровник, конюшня, курятник, сад-огород и наша отрада — просторная зеленая лужайка. Здесь проходило наше детство и здесь было место добру, дружбе, взаимопониманию. В большом доме живут семьи Хасановых и Полежаевых, с которыми мы сдружились на всю жизнь. Хозяином усадьбы был татарин Насибулла Хасанов, прибывший в 1900 году в Новониколаевск из Нижегородской губернии. Он занимался ломовым извозом и, имея большую семью, сумел дать образование своим семерым детям.

Во дворе у нас все интересно: кудахчут куры, бегают цыплята, под крыльцом живет добродушный большой пес Тарзан. Сколько веселых счастливых дней мы пережили здесь, играя в прятки, классики, в мяч, прыгая через скакалку, залезая на сеновал, где духовито пахло разнотравьем, где можно было блаженно раскинуться на пышной травной перине, наблюдая за игрой света, пробивавшегося через неплотно пригнанные доски. Счастливые минуты незамутненной детской жизни!

По утрам мы любим наблюдать, как хозяин выводит из стойла коня Серко, впрягает его в телегу с большой бочкой для воды и едет через дорогу, к Федоровой бане, где набирает воду вся окрестность. Из высокой стены пристройки выходит длинная труба с краном и большой железной воронкой. Наполнив бочку, хозяин въезжает в широко распахнутые ворота, Серко натужно поматывает большой головой, из-под крышки бочки выплескиваются струйки воды, а навстречу бежит Тарзан, радостно повиливая хвостом.

Воду в те времена продавали. Для тех, кто подходил к водокачке с ведрами, открывалось небольшое оконце, за которым сидел «хозяин», отпускавший за пятачок два ведерка.

В тридцатые годы многие новосибирцы держали скот. Ранним летним утром пастух подходил к воротам, играя на рожке, и хозяйки отправляли в стадо свою скотину. Сегодня невозможно себе представить, что коровы паслись совсем недалеко от дома, в теперешнем центре города, в районе нынешнего стадиона «Спартак» и Центрального парка. Когда солнце склоняется к закату, по улицам поднимается пыль и раздается мычание — усталые, медленно шагающие коровушки-кормилицы с набухшим выменем возвращаются домой. Большой радостью для нас, ребятишек, было появление на свет ягнят. Об этом нас извещал хозяйский сын Гумер: «Ягнята родились!» Мы бежали в хозяйский дом, куда новорожденных вносили пожить, пока не окрепнут, и с умилением наблюдали очаровательных животных с тоненькими слабыми ножками, с милыми мордочками, ласкали их.

Зимой у нас свое веселье: строим снежные крепости, лепим баб, катаемся с горки, прыгаем в сугробы с высокого забора. Снег чистый, ярко-белый, мы в нем тонем, как в пуховой постели. Ах, какое это удовольствие, вволю набарахтавшись, броситься спиной в высокий сугроб, широко раскинув руки, и глядеть в высокое небо!

Устав от беготни и возни, мы усаживаемся вокруг стола и предаемся тихим занятиям: рисуем, читаем, играем в лото, в бирюльки и блошки. Бирюлька — это точеная из дерева фигурка: чашка, ваза, блюдце, кувшинчик. Все фигурки кучей укладываются в блюдце, и надо при помощи тонкой палочки с крючком на конце суметь подцепить из кучки фигурку за тоненькое проволочное ушко, не пошевелив другие. Выигрывает тот, кто вытянет большее количество бирюлек.

А блошки — это костяные кружочки-диски с утолщением в центре. Они разных размеров и напоминают пуговицы. Если правильно нажать на блошку, она подпрыгнет. Чем выше, тем лучше. Иногда она прыгает так высоко, что слетает со стола, чему мы особенно радуемся.

Семья Полежаевых, в которой мы проводили немало времени, состояла из трех поколений. Выходцы из Петербурга, с блестящим питерским образованием, они имели сына — известного в Новосибирске художника, с детьми которого мы дружили. Это было большое семейство, в котором соблюдались интеллигентские традиции — к столу собирались в определенные часы, обедали всегда за белой скатертью, чай пили — за цветной, держали няню и домработницу. Они устраивали приемы, на которых собиралось прекрасное общество из художественной интеллигенции, играли на фортепиано, пели романсы. Запомнились и новогодние праздники для взрослых и детей, где угощали нас и дарили подарки.

Наигравшись дома и во дворе, мы шли за ворота, на улицу, где была своя жизнь: гремят телеги по булыжной мостовой, пробегают легковые коляски, медленно движется похоронная процессия, проезжает бочка ассенизатора, разнося по воздуху жуткие миазмы, или устало бредет серая, безнадежная колонна арестантов, сопровождаемая конвоирами, — типичная картина для 30-х годов.

Иногда проезжает телега, нагруженная мешками с древесным углем, рядом — угольщик в грязной одежде, с перепачканным углем лицом. Он идет и громко выкрикивает: «Кому березовые угли, выходи! Угли-и-и! Угли-и-и!». Мы бежим к маме: «Мама, угольщик проезжает!» Мама берет корзину и торопливо идет за ворота. Случай упустить нельзя, без угля ни разогреть воду в самоваре, ни накалить утюг. Березовый уголь, мелкий, ломкий, быстро загорается от тоненькой лучинки, стоит копейки, а жизнь облегчает!

Ходили по дворам и мужики-точильщики. Они носили на плечах свой инструмент: кремниевый круг на деревянной подставке, соединенный с большим колесом и приводимый в движение ногой. Точильщики входили во двор и призывали: «Ножи-ножницы точи-и-ть!» Иногда забредали и ходячие сапожники-китайцы, которых называли «ходя». Они были очень бедные, несчастные, оказавшиеся на обочине жизни люди. Их было очень много в нашем городе.

Федорова баня, что напротив нашего бывшего дома, была городской достопримечательностью. Не случайно в старом Новониколаевске была в ходу поговорка о городе: «Вокзал, базар, Федорова баня!» Построенная до революции предприимчивым и умным человеком, железнодорожным служащим Федоровым, она дожила до наших дней и всегда верно служила людям. На наших глазах она неоднократно перестраивалась и становилась все лучше и удобнее. А раньше в ней не было даже отдельных кабин, вместо них — ячейки в два этажа, куда банщица складывала нашу одежду в узлах и называла номер места. Выйдя из моечного отделения, нередко приходилось стоять в очереди за узлами на холодном затоптанном полу.

На углу улиц Журинской и Советской была и лудильная мастерская — маленький темный домик. Сюда хозяйки носили для починки посуду: самовары, кастрюли, тазы, ведра. Дыры в них заливали оловом и покрывали полудой всю внутренность посуды. Лудильщики были черкесы. Хозяин — хромой, черноглазый мужчина, всегда в каракулевой папахе. Темные стены, грязные оконца, запах железа и окалины, босые, в истрепанной одежде детишки...

Неподалеку от нас, на углу улиц Романова и Советской, на месте нынешнего магазина «Дары природы» стояла ветеринарная лечебница — добротное высокое деревянное строение с широкими окнами. За воротами можно было видеть всегда чистый двор. Сюда водили и носили лечиться зверей и домашних животных. Мы однажды приносили даже курицу, которая перестала нести яйца.

А на площади Кондратюка (тогда Андреевской) стоял деревянный цирк, построенный в 1927 году. Там горели яркие огни, гремела музыка, там было весело и интересно. Мы знали некоторых работников и артистов цирка, выступавших неизменно под звучными иностранными именами, потому что хозяева нашей усадьбы нередко сдавали им комнаты. Цирк этот просуществовал не очень долго, так как его не смогли отстоять от пожара...

Еще одной достопримечательностью нашей округи была пекарня, расположенная в самом начале улицы Фрунзе, которая выпекала очень вкусный, пахучий и ароматный, с легкой кислинкой, пеклеванный хлеб.

Наше детство было неотъемлемо и от чтения. Благодаря все той же семье Полежаевых мы имели возможность знакомиться с прекрасной литературой, с произведениями русских и зарубежных писателей и даже с книгами и журналами, изданными в XIX веке. Однако мы ходили и в читальный зал детской библиотеки, которая находилась на задах здания нынешней администрации Центрального района.

С другой семьей — семьей Хасановых — нас сближала национальность, соблюдение обычаев и традиций. Татары в те годы тесно поддерживали отношения. В городе были места их компактного проживания, не случайно одна из улиц носит название Татарской. Неподалеку от нашего дома, по улице Фрунзе, 1, находилась мечеть. В ее строительстве активно участвовал и хозяин нашей усадьбы Насибулла. Построенная накануне революции, в 1916 году, она стояла на хорошем месте, в окружении частных домов, где было много зелени. Мечеть активно посещалась единоверцами и просуществовала до середины 30-х годов. Наши родители ходили в мечеть по пятницам и по праздникам. Наверху, на антресолях, располагались женщины с детьми, внизу — мужчины, приходившие в мечеть с молельными ковриками в руках. Как-то раз нас провели на минарет, на высокую башню, откуда открывалась захватывающая панорама города. В годы нашего раннего детства на минарет трижды в день поднимался муэдзин и сообщал о времени наступления молитвы — сначала с нижней площадки башни, затем со средней, затем — с верхней. Потом этот обряд отменили, так же, как и бой часов с каланчи на крыше средней школы № 10.

В первой половине тридцатых годов татары стали официально отмечать национальный праздник сабантуй. Это народный праздник в честь окончания посевных работ, в переводе — праздник плуга. Помню, как нас повели на ипподром, где его проводили. Везде нарядно одетые люди, на поле — шест с развевающимся полотнищем. Были скачки и борьба. Борцы раздеты по пояс. Побеждает тот, кто с помощью полотенца повалит противника на землю. Непременной частью сабантуя была раздача подарков детям. Потом все это было запрещено, закрылись татарские школы, а Ипподромс-кий район превратился в Центральный.

В годы нашего раннего детства квартиры освещались керосиновыми лампами, и поэтому, когда электромонтер вкрутил над нашим столом электролампочку, началась совсем другая жизнь, в доме стало светло и празднично.

Такой же радостной переменой стало радио. Где-то в 1934 году папа принес небольшой черный ящик и наушники. «Теперь, дети, будем слушать радио! Это очень интересно!» — сказал он. И в доме послышались чужие далекие голоса. Мы прижимались с сестренкой к наушнику и слушали. Среди первых запомнившихся впечатлений я помню радиопостановку «Восстание Спартака», а попозже, в 1936 году, выступление Сталина по поводу принятия Конституции. Сталин говорил негромко, очень размеренно, строя короткие чеканные фразы. Через несколько лет наш шелестящий тихими голосами радиоприемник сменил настенный громкоговоритель — черная тарелка.

Что еще из быта тех лет сохранила память? Зима. Во дворе по нескольку дней качаются замороженные, негнущиеся выстиранные простыни, полотенца, рубахи. Постепенно белье выветривается, становится податливее, мягче. Но все равно, когда его вносят в дом, оно позванивает, слегка гремя обмороженными краями. В комнате вкусно пахнет морозной свежестью. Белье и после глажения не теряет своего аромата. Глажка — это тоже целая процедура. Утюги в то время были тяжелые, чугунные. Открывается крышка с прикрепленной к ней ручкой, внутрь закладывается и поджигается древесный уголь. Утюг ставят на железную подставку для разогревания. Через отверстия в крышке видно, как разгораются и вспыхи-вают угли. Чтобы быстрее накалялось, хозяйки брали утюг и раскачивали его на вытянутых руках из стороны в сторону. Он был очень тяжелым, но зато температура в нем держалась очень долго и им одинаково хорошо было гладить и батистовые блузки, и шерстяные брюки. Мы пользовались угольным утюгом вплоть до 50-х годов. Простыни, наволочки, полотенца многие гладили традиционным, еще дедовским способом: наматывали на круглую палку аккуратно свернутое белье, а затем раскатывали его валиком с зазубринками, со ступеньками. Прокатанное белье становилось мягким, но, конечно же, его внешний вид уступал глаженному.

Мы учились, играли, читали, отмечали юбилеи и не подозревали, какие испытания готовит нам жизнь. Еще не все понимая, мы чувствовали витавшую в воздухе тревогу. Говорилось о шпионах и вредителях, в школе на уроках истории нам рассказывали о диверсиях на заводах, о врагах народа. В учебниках мы вымарывали чернилами портреты бывших руководителей, разоблаченных органами, пошли повальные аресты. А однажды беда пришла и в наш дом.

16 июля 1937 года в три часа ночи нас разбудил громкий стук в двери. Папа вышел в сени и спросил: «Кто?»

— Открывайте! Бриллиантов, ордер на арест!

Четверо военных вошли в дом, велели всем встать, пригласили понятого — им стал наш сосед, молодой человек, его вырвали из кровати, он пришел в одних трусах и так просидел на стуле, дрожа от холода и страха. Нам с сестренкой Фру-зой сказали стоять на голой кровати, и мы простояли в одних рубашонках несколько часов, ничего не понимая.

Обыск начался с того, что растеребили все постели, открыли сундук и тумбочку, перекидали все вещи. Потребовали бумаги, книги и фотографии. Ничего уличающего не нашли, потому что этого просто и не было! Конфисковали на всякий случай две брошюры, письма на татарском языке, фотографии. Особый интерес вызвал папин револьвер и боевые патроны.

— Откуда и для чего это у вас? — спросил оперуполномоченный. Отец ему объяснил, что ему это выдали после ночного нападения на улице. Револьвер, конечно, забрали. Но особенно нас поразило, что забрали наших бумажных кукол. Позднее мы поняли, почему: на спинках кукол были написаны фамилии наших знакомых и соседей-татар: Измайловых, Рамазановых, Хусаиновых и других. Это могло спровоцировать новые аресты! Протокол обыска, его копия, у меня сохранился. Заполняя его, оперуполномоченный Моисеев, человек малограмотный, писал с чудовищными ошибками: «Кабур от револьвера системы коравин». Такие люди вершили судьбы других...

На рассвете обыск закончился, отцу приказали: «Бриллиантов, собирайтесь!» Папа надел белую рубашку и новый костюм, наверное, был уверен, что арест — недоразумение. Мы кинулись к нему со слезами, рядом стояла растерянная мама. Папа обнял нас и сказал: «Не волнуйтесь, к вечеру вернусь». Так на всю жизнь и осталось в памяти: стоит у порога наш отец с печальным подавленным взглядом и мы около него. Уже направляясь к выходу, военный повернул голову и кинул взгляд на маминого брата, приехавшего к нам погостить из Караганды, и сказал: «Приезжий, собирайтесь!» Дядя оделся. Так они и ушли из нашей жизни, чтобы никогда не вернуться. Это событие перевернуло нашу жизнь. Отец наш был простым продавцом и, конечно, не был замешан ни в какой антисоветской деятельности.

Размышляя о судьбе отца и о репрессиях, хочу вспомнить соседей и знакомых, которых постигла та же участь. В тот же день, 16 июля, вместе с отцом увели и хозяина усадьбы Насибуллу Хасанова. В сентябре — Полежаева, которого только весной освободили из ссылки. У них тоже забрали письма и фотографии, всю ту дорогую память, которую хранят в семейных архивах. Вскоре забрали его брата — Сергея Полежаева, потом Константина Ласунского, мужа Тамары Полежаевой. В октябре — Гумера Хасанова, 18-летнего малограмотного юношу. В один день с нашим отцом забрали отцов татарских семей — Алямова, Хусаинова, Измайлова. Все они были пожилыми людьми и все они не вернулись. Были репрессированы и затем ликвидированы мужчины из соседнего двора — Осипов, Собстель, Шубин, Добросинский. Были арестованы многие мужчины из соседних домов по улицам Фрунзе и Советской. Вернулись, пережив тюрьмы, лишь единицы. Я помню среди них только Идриса Кадырова, который, отбыв 10 лет по 58-й статье, вернулся больным и вскоре умер.

Смертельно испуганные люди стали скрываться и уезжать. Соседи Хасановы рассказывали, что старший сын Осман, который учился в Сибстрине, срочно уехал к сестре в Уфу, а дочку Хадычу, работавшую бухгалтером в НКВД, назавтра после ареста отца вызвал начальник и спросил: «Что произошло с вашим отцом?»

— Вы ведь знаете, что произошло, и не надо об этом спрашивать.

Тогда начальник сказал: «Мы вас больше держать в органах не можем и увольняем». Потом прибавил: «Если есть возможность куда-то скрыться, срочно уезжайте». Очевидно, он пожалел ее молодость и красоту. На другой день Хадыча уехала к сестре в Наманган и так была спасена от страшной участи.

Внутри двора, во флигеле, жили мать и сын (тот самый, что был понятым при аресте папы) — Вольские. Мать работала администратором цирка. Испуганные арестами, они незаметно для всех однажды исчезли. В один прекрасный день их флигель обнаружили пустым — когда и как они скрылись, никто не знал. Так люди спасались от злой воли злой власти.

Летом 1956 года я узнала, что можно подать заявление на реабилитацию своих родственников. Занялась этим и я. Меня очень любезно приняли в областной военной прокуратуре и помогли составить заявление. И вот в январе 1957 года я получила справку о реабилитации отца и дяди. В ней было написано: «Постановление тройки УНКВД по Запсибкраю от 7 августа 1937 года в отношении Бриллиантова А. Г. отменено, дело прекращено за отсутствием состава преступления, и он по этому делу полностью реабилитирован». В свидетельстве о смерти написано, что папа умер 5 октября 1945 года в возрасте 47 лет от лейкемии, в графе «место смерти» — прочерк. Этот прочерк меня очень смущал, была в этом какая-то недосказанность, какая-то неправда. Много лет еще я жила с этой недосказанностью и с этими сомнениями и в октябре 1992 года подала новое заявление в управление Министерства федеральной службы безопасности по Новосибирской области, в котором просила предоставить полную информацию о судьбе отца. Сведения, содержащиеся в ответе, поразили меня. Оказывается, отца и дядю обвиняли в том, что они принадлежали к контрреволюционной мусульманской организации, и за это их присудили к высшей мере наказания — расстрелу. Пронзили болью строчки о том, что они были в том же тридцать седьмом году оправданы как невинно пострадавшие! Какой чудовищный акт: в июле арестовали, в августе — расстреляли, в декабре — оправдали! Как все просто! Теперь я понимаю, что в 1956 году нам говорили полуправду, чтобы как-то успокоить, и лишь десятилетия спустя решились раскрыть позорную тайну геноцида против собственного народа. До сих пор не могу понять: для чего, с какой целью? В чем были виноваты перед властью эти, в большинстве своем малограмотные, люди-труженики?

Наша семья с потерей отца лишилась материальной опоры и впала в большую нужду. Мама хоть и пошла работать, но вынуждена была продавать вещи. Удивительно долго не смывалось клеймо «враг народа» с детей репрессированных. Оно напомнило о себе, когда после окончания педагогического института встал вопрос о моем трудоустройстве. Члены комиссии по распределению не поддержали предложение заведующего кафедрой оставить меня при кафедре на том основании, что я дочь врага, и мне пришлось ехать в деревню. Тень репрессий накрыла меня и два года спустя, когда я стала искать работу в городе, мне прямо сказали в одном месте: «Для таких, как вы, у нас работы нет...»

Война началась, когда мне было 15 лет, я только закончила 8 классов. В считанные дни перестроился весь уклад жизни. Радио извещало о событиях на фронте, Красная Армия отступала. Шла большая мобилизация. Мимо наших окон по Советской, по гулкой мостовой, день и ночь шли войска в сторону вокзала. Сердце холодело при виде мужчин с посуровевшими лицами. В город ежедневно прибывали эвакоэшелоны с людьми и заводским оборудованием. На центральных улицах появились большие плакаты: «Родина-мать зовет!»

Художники Ликман, Мочалов, Иванов и другие начали выпускать «Окна ТАСС», по типу «Окон РОСТа» Маяковского. Выпуски выставлялись в витринах главного универмага, что находился возле Первомайского сквера (сейчас в этом здании супермаркет «Зебра»). Возле них всегда стояли люди. Броским языком плаката художники изображали события на фронте и в тылу, комментируя их выразительными стихотворными строчками.

Очень изменился состав населения города. Люди бежали оттуда, где была война: из Киева, Харькова, Кишинева, Воронежа, Москвы, Ленинграда. Провинциальный город, похожий, скорее, на большую деревню, где исключение составлял лишь центр, превращался в многолюдный и шумный, наполнился новыми людьми, которые отличались по одежде, обуви, разговору, поведению. Каждая новосибирская семья потеснилась и уступила часть своей площади приезжим.

В конце июля прибыли поезда с полотнами Третьяковской галереи, Музея искусств народов Востока, Музея изобразительных искусств имени Пушкина и других хранилищ. Однажды к нам пришел завхоз нашей школы: «Рая, собирайся. Иди к оперному, там стоят грузовики с ящиками, поможете их разгружать». Мы перенесли картины на второй этаж, а после вернулись в школу, где собрались в актовом зале. Помню, как мы там сидели и мечтали о хлебе с маслом. Значит, уже в первые месяцы войны мы начали испытывать нужду в питании.

Наша большая усадьба дала приют многим людям. В больших дворах горисполком разрешил строительство бараков и землянок. Это коснулось и нас. Огород был перекопан под землянки, а на лужайке был построен домишко для эвакуированных. Разные люди перебывали за годы войны в нашем дворе. Одни уезжали, другие приезжали, не все запомнились, но некоторые остались в памяти на всю жизнь. В хозяйский дом на половину Полежаевых въехала семья полковника Машленко, уехавшего вскоре на фронт. С его дочкой Майей я подружилась и после ее отъезда в Москву долго переписывалась. Потом семью Машленко сменила большая семья из Харькова, с которой я тоже была дружна. В маленьком новом доме, с дверями, открывающимися прямо на улицу, стала жить семья Таратыно. Трое детей, отец на фронте. Они появились поздней осенью, плохо одетые, голодные, несчастные. Маленький сынишка не мог ходить — у него были тоненькие ножки и раздутый животик, он был болен рахитом. У них не было с собой даже постели. Жители двора несли им кто что мог. Мама принесла старое одеяло и какое-то тряпье — чем богаты... Малыш был раздет и разут, дом было нечем топить. Их мать Улита была совсем неграмотной и работала где-то на черных работах. Они голодали. До самого снега ходили рыться по полям в поисках недовыкопанных картофелин и других овощей. У них не было родственников, и им никто, кроме соседей, не помогал. Годы спустя я встретила бывшего малыша, который вырос в ладного мужчину, отца двоих детей. Неграмотная Улита сумела вырастить детей в нечеловеческих условиях.

В нашу крошечную избушку площадью в 16 метров тоже подселяли. Сначала ленинградку Ольгу Федоровну Баранову, которая сама помогала нам, работая в столовой, принося иногда то хлебца, то борща. Потом у нас поселилась Фрима Григорьевна Лехтрейгер, которая и прожила с нами до самого конца войны. Это была несчастная мать, которая каким-то образом в дни эвакуации потеряла дочь и приехала в Новосибирск из Кишинева одна. У нее было печально-растерянное выражение глаз, что сразу выдавало в ней человека, угнетенного большим горем. Все время она думала о дочери и говорила с сокрушенным видом: «О вейзми! Майн гот! Где моя Циля?» И во всем мире не было никого, кто бы ее утешил. За время ее жизни у нас она так и не получила никаких вестей. Спала Фрима Григорьевна в углу на сундуке, положив ноги на стул. Как и все эвакуированные, она получала карточки, а подрабатывала шитьем. На ее счастье у нас была старенькая зингеровская машинка, которая и выручала ее. Шила она посредственно, но для нас тогдашних вполне годилось качество ее работы. Мы подрастали, нужна была одежда, купить ее было нельзя, и Фрима перешивала для нас вещи родителей. Она, конечно, понимала свои портновские огрехи, но, выдавая свою продукцию, неизменно произносила: «Хорошо получилось. Нечто особенное!» Хотя это «нечто особенное» приходилось нередко перешивать. Фрима Григорьевна прожила у нас долго и оставила о себе добрую память.

Вместе с войной в дом вошли новые для нас испытания — голод и холод. Запасов топлива у нас не было, и большую печку нечем было топить. Мама приобрела печь-чугунку для экономии топлива. Мы поставили ее посередине избы. Она давала тепло, мы грелись возле нее, сушили пимы, готовили на ней пищу. За топливом приходилось ходить на лесозавод, где иногда отпускали отходы производства. Шли пешком туда и обратно. От улицы Фрунзе до Чернышевского спуска, до самого берега Оби. Бывали дни, когда топлива вовсе не было и мы ложились спать в одежде. К слову сказать, ни теплой постели, ни теплой добротной одежды у нас тоже не было. Хорошо, что хоть пимы у нас были всегда. Их покупал нам мамин брат, который работал в системе «Заготживсырье». Кто не имел возможности достать валенки, шил себе шубенки или стеганки и носил эти ватные сапоги с галошами. Большинство людей одевалось очень плохо, сильно пообносившись за долгие военные годы.

Холодно было и в школе, где мы сидели в верхней одежде и в рукавицах. Писать было трудно — чернила порой застывали в скляночках, думать не хотелось, потому что в голове стучала мысль о еде. Мы не могли дождаться, когда принесут завтрак — маленькую, менее ста граммов булочку и ложку сахара с какао. Возвратившись домой, мы съедали по куску хлеба (каждый свой) и продолжали мечтать о пище. Мамину порцию мы никогда не трогали, но она, вернувшись вечером или даже ночью, отрезала нам от своей порции по куску. Мы радовались, если в доме была квашеная капуста с растительным маслом, праздником был постный суп с лапшой, заправленный каким-нибудь жиром. Наша мама работала в системе «Пищепродукт» в кондитерских цехах и иногда приносила по капельке сахара или несколько пряников. Делалось это только с разрешения начальника цеха, поэтому это было редким явлением. Бывали дни, когда мы ели жмых — выжимки семян из масличных культур. Жизнь была полна лишений и нужды. Не было постельного белья, нормального мыла, посуды. Сломались ходики, и это очень осложнило наш быт. Просыпаясь по утрам, мы не знали, пора ли вставать. Кто-то из нас шел за ворота, чтобы узнать время у прохожих. Однажды мы с Фрузой долго стояли, поджидая людей, но никто не шел. Оказалось, была середина ночи, и мы ушли досыпать. Поддерживали нас близкие люди, давали поношенную одежду и обувь.

Осенью 41-го года наша двадцать вторая школа переполнилась детьми эвакуированных. В нашем девятом классе и без того училось 40 человек, прибавилось еще 15. Потом, правда, произошло перераспределение. Среди приезжих было много хороших, симпатичных ребят, которые были интересны нам как личности, как новые люди.

В те голодные годы было дорого, если в чьем-то доме приглашали к столу. На такие приглашения было щедра Люся Задорнова. Бывало, скажет: «Зайдем, пообедаем!» Я всегда шла, знала, что меня встретят приветливо и угостят. В памяти такая картина: в светлой кухне на столе дымится горячая картошка и стоит квашеная капуста, заправленная растительным маслом. Мечта!

Осенью первого года войны началась мобилизация старшеклассников на заводы. Нам объявили список ребят, которые должны оставить учебу и идти работать. В этом списке была и я. Сердце мое сжалось — мне очень хотелось учиться дальше, но делать было нечего... Ноябрьским холодным утром я поехала на завод им. Чкалова. Холод пронизывал тело — я была в легком пальто и в туфельках с галошами. В бюро по трудоустройству мне дали анкету, заполняя которую я честно указала, что отец репрессирован, а дядя бывал по работе в Японии. Через несколько дней мне объявили, что я не подхожу по анкетным данным. Учебу я продолжила, а многие мои соклассники проработали все годы войны и так и остались без образования. Они вынесли на своих плечах все тяготы военного времени. В 1943 году у нас остался только один десятый класс, в котором учились 28 девочек и один мальчик! Общественная жизнь школы замерла, работал только комитет комсомола. У меня появились усталость, апатия, я заставляла себя учить уроки. Угнетало все, в том числе и неустроенный домашний быт. Бывали дни и месяцы, когда не подавали электричество. Свечей не было. Мы делали коптилки: в крупной картошке вырезали глубокую лунку, вставляли фитилек из туго скрученной ваты и наливали растопленный жир. При таком свете делали уроки, занимались хозяйственными делами. Это была жизнь впотьмах!

Среди людей, с которыми нас свела война, был выходец из Польши Конрад Глинсман, человек замечательной судьбы. Когда произошел раздел Польши в 1939 году и фашисты оккупировали ее, часть Польской Армии, патриотически настроенная и верившая политике Советского Союза, организованно перешла границу. Вместе с армией перешла ее и часть гражданского населения, которая потом расселилась по городам Союза. В этом потоке оказалась и семья Глинсман. Судьбы всех этих людей были очень драматичны. Конрада определили в строительный батальон при Бердс-кой воинской части, а семью отправили в Среднюю Азию. Познакомилась с ним моя подруга Галя, которая после переезда семьи в Бердск работала в библиотеке мелькомбината.

Однажды пришел молодой человек в форме солдата-стройбатовца и спросил книги советских поэтов. С этого дня началось знакомство, а потом и дружба с этим человеком. Он оказался юристом по образованию, окончил Варшавский университет, а его отец был коммунистом. Семья Полежаевых приняла дружеское участие в его судьбе, разделила его одиночество. Поддержку он нашел и в нашей семье. Приезжая в город, он заходил в наш дом, здесь он мог отдохнуть и поесть. Конрад был старше нас на десять лет, и мы мало что разумели в политических сложностях военного времени. Общим языком для нас стали книги, литературные интересы. Живя в Сибири в казарменных условиях, терпя лишения, Конрад оставался интеллигентным человеком в своем поведении, в суждениях, интересах и мыслях. Мы бывали с ним на концертах. В мыслях он стремился на родину и мечтал попасть в армию, чтобы лично участвовать в освобождении Польши. Мечта его сбылась. Когда на территории Советского Союза сформировались части Польской освободительной народной армии, Конрад вступил в ее ряды. Весной 1943 года он простился с нами и отправился в армию, а затем на фронт. Вскоре мы стали получать письма. Это были письма умного, зрелого человека, большого, настоящего патриота своей родины. Свою Польшу он хотел видеть свободной. В одном из писем он писал мне: «Нам мало выиграть войну, нам необходимо выиграть покой и устроить такую Польшу, чтоб она в семье свободных народов смогла занять почетное место». В армии Конрад достиг немалых служебных успехов, стал политработником. После окончания войны след его пропал. Но мы его помнили и иногда задавали друг другу вопрос: интересно, жив ли и где он? Вдруг совершенно неожиданно он появился в Новосибирске в 1952 году: он ехал на Корейский фронт в составе миротворческой бригады от социалистического лагеря для урегулирования конфликта и прекращения агрессии со стороны южнокорейской военщины и американских интервентов. Проездом решил остановиться, чтоб встретиться с друзьями, то есть с нами. Он говорил потом: вышел на вокзал, не зная точно, куда пойдет и кого найдет. Но велико было желание, и он наугад пошел искать улицу Советскую; выйдя на нее, вспомнил Федорову баню и, узнав ее, легко нашел наш двор, а в нем наш домик. Меня в том году не было дома, я работала в сельской школе и не увиделась с ним. Мама моя удивилась его виду: вместо стройбатовца в грязной гимнастерке и в обмотках над грубыми ботинками она увидела достойного мужчину в форме офицера, полковника Польской Армии. На обратном пути он снова остановился, чтоб повидаться с Галей. После этого были редкие короткие открытки и долгое молчание. Он стал человеком, который занимается важными делами в сфере политики, культуры, спорта, журналистики; он стал писателем. Интересно очень, что при всем этом он не забывал о нас и своей жизни в Сибири. Через сорок лет, в 1992 году, он известил, что намерен ехать в Новосибирск. Мы очень обрадовались. Встреча состоялась. Мы с живым интересом слушали его: он прошел войну, участвовал в строительстве новой Польши и в свои семьдесят семь лет находился в первых рядах творческой интеллигенции. Во время этой встречи я показала ему письма с фронта, которые он мне писал. Он читал их влажными от слез глазами и удивлялся, что я их сохранила. Прочитав их, сказал: «Спасибо тебе за память и дружбу». Мы поняли, какое большое значение имели для него сочувствие и поддержка наших семей в трудные годы пребывания в Сибири, если в благодарной памяти своей он хранил в течение жизни наши образы и нашу дружбу. Есть над чем подумать...

Вместе с голодом и холодом война внесла и замечательные перемены в скромную жизнь провинциального города. Здесь разместились художественные коллективы, поселились художники, артисты, композиторы, писатели, ученые. Они все вместе и каждый в отдельности создали в Новосибирске новую культурную среду и тем самым помогли местной культуре и науке подняться на более высокий уровень. Сам факт пребывания крупнейших столичных театров стал исключительно важным для нас. Перед нами открылся новый, высокий мир искусства. Знакомство с новыми театрами, со знаменитой ленинградской Александринкой (театр им. Пушкина) было для меня новой радостью, расширились мои горизонты. В репертуаре театра было много прекрасных пьес русской и западной классики: «Лес», «Таланты и поклонники» А. Островского, «Лгун» К. Гольдони, «Стакан воды» Э. Скриба и другие. А какие имена! Черкасов, Юрьева, Корчагина-Александровская, Вивьен, Меркурьев... Но новосибирцы, конечно, больше других запомнили актеров А. Борисова и К. Адашевского. Они были для нас Шмельковым и Ветерковым — ведущими замечательной радиопередачи и театрализованного представления, которые назывались «Огонь по врагу». Это была боевая сатира: частушки, куплеты, анекдоты. Артисты высмеивали поступки немецких захватчиков, все их промахи и ошибки, находили такие беспощадные слова и выражения, что зал взрывался от хохота. Выступления — и на сцене, и в радиоэфире — всегда сопровождались музыкальным аккомпанементом нашего прославленного баяниста Ивана Ивановича Маланина. Их программа всегда шла в переполненном зале. Она поднимала настроение, давала надежду и уверенность в победе. Последний раз они выступали весной 1944 года...

Познакомились новосибирцы и с Ленинградской филармонией, узнали, что такое большая музыка, и услышали крупнейших деятелей искусства Е. А. Мравинского и И. И. Сол-лертинского. Я впервые слушала симфоническую музыку, помню, что было холодно и все сидели в пальто. Концерт шел в зале Дворца труда (сегодня в этом здании водный институт). Оркестр звучал мощно, музыка поражала и захватывала воображение, вводила высокие трагедийные ноты в сознание. Это была Седьмая симфония Шостаковича.

В разных местах города афиши приглашали на симфонические, камерные, сольные концерты, на литературные вечера и лекции по искусству. Блестящие лекции Соллертинс-кого раскрывали перед нами горизонты мировой культуры. Мы стали беднее материально, но зато приобрели духовные богатства. В Новосибирске жил и творил свое веселое искусство Московский театр кукол Сергея Образцова.

Яркое и неповторимое впечатление осталось и после спектаклей Еврейского театра Белоруссии (Белгосет). Он выступал на сцене ТЮЗа. Незнание языка нас с подругой Эней Гельфанд не смущало. Эня.хотя и выросла в еврейской среде, языка тоже не знала. У меня был свой интерес к этому театру, как к национальному. С ранних пор я чутко относилась к национальному вопросу, знала, что такое дискриминация, по своему опыту. Помню, как впервые пришла в этот театр. Зал переполнен, все черноволосы — южане! Это совсем не те люди, которых я привыкла видеть в нашем ТЮЗе. За пятьдесят с лишним лет стерлись какие-то краски, но осталась память о ярком зрелище с национальным колоритом и темпераментной игрой актеров. Театр нам понравился, и мы посмотрели в нем много спектаклей — «Заколдованный портной», «200 тысяч», «Два жениха», «Сиротка», «Суламифь».

В 1943 году я вместе с моей подругой Люсей Задорновой поступила в Ленинградский театральный институт, который разместился в здании оперного театра, учиться на театроведа. Учебные аудитории были расположены в ложах, выходящих в зал. Ложи оказались очень вместительными, в них свободно располагалась группа в 30 человек. Мне очень понравилась наша группа, в ней подобрались очень интересные и способные люди. Но самым замечательным, пожалуй, оказался наш новосибирец, студент режиссерского отделения Зяма Карагодский. И он это доказал на деле — впоследствии стал главным режиссером Ленинградского театра юных зрителей и был известен в театральных кругах как новатор. Он дружил с Люсей и со мной. У нас были блестящие преподаватели, но особое впечатление оставил, конечно же, Соллертинский. В свои 40 лет он был уже профессором. Я с большим интересом ждала его первого появления. И вот он вошел быстрым шагом, кинул на стол большой портфель и воскликнул: «Не видать чернее бреда! Тридцать три театроведа!» Мы насторожились: а вдруг нас станут сокращать? Он ответил на наш вопрос иносказательно: театроведческая баржа перегружена! Он увлекал и увлекался. Его хотелось слушать и слушать, удивляясь его энциклопедическим знаниям и уникальной памяти, любуясь его взрывным характером, бурными эмоциями. Но, неожиданно для всех, 11 февраля 1944 года он скончался... Грудная жаба, тяжелая болезнь сердца, мучила его уже не один год, а он жил беспощадно, расходуя себя без жалости. Весь театральный Новосибирск прощался с великим человеком. Он лежал на сцене клуба им. Сталина, и большая очередь медленно шла мимо, склоняя головы. Тысячи людей прощались с этим неповторимым, удивительным человеком, отдавая дань его вкладу в мировую культуру. Бывая на Заель-цовском кладбище, я всегда поворачиваю голову направо, где неподалеку от входа в первые ворота нашел последнее пристанище Иван Иванович. Прошло пять десятилетий, но до сих пор не появился человек, равный ему по мощи таланта в области искусствоведения.

В январе 1945 стали поговаривать о возвращении института в освобожденный Ленинград. Мне было ясно, что я не смогу туда поехать — бедность не пускала. Через месяц институт выехал домой, а я простилась с сокурсниками и со своей мечтой о дальнейшей учебе в этом прекрасном институте. Я долго и болезненно переживала это. На будущий год меня без экзаменов приняли в педагогический институт.

Закончилась война, начали прибывать первые эшелоны с демобилизованными фронтовиками. Но к чувству радости примешивалась и огромная горечь — многие были покалечены войной, изранены и изувечены. Было очень тяжело смотреть на молодых мужчин, ставших инвалидами. До наших дней подавляющее большинство из них не дожило. Жизнь еще не успела войти в нормальное русло, как пришло известие о другой войне, начавшейся на Дальнем Востоке. А нам хотелось жить и радоваться жизни, ходить в нарядной одежде, хотелось счастья. Ведь мы были молоды! Но бедность и нищета продолжались еще долго, продукты по-прежнему были по карточкам, хлеба не хватало. Но мы прошли сквозь все это, выжили и стали людьми, потому что вокруг были такие люди, как моя мама, которые забывали о себе, трудились не покладая рук, ковали победу и вопреки всему вырастили и воспитали своих детей. Низкий поклон им за это!

Жизнь моя началась в Новосибирске и закончится в нем. За всех не скажу, но для меня это самый родной и дорогой город. В нем мне было суждено познать Жизнь! Я поражалась и поражаюсь его стремительному росту и преображению. Из года в год жизнь в нем становится все более благоустроенной. Мы ходили пешком или ездили на гужевом транспорте, а потом стали ездить на трамваях, позже в троллейбусах, теперь появилось метро. Шагали по деревянным тротуарам, теперь — по асфальту. Освещали жилье керосиновой лампой — теперь широко используем электричество. Отапливались дровами и углем, теперь получаем тепло через систему центрального отопления. Ходили мыться в бани, стояли там в длинных очередях, теперь моемся дома в удобных ваннах. Хранили продукты в ледниках, теперь имеем холодильники. Стиральные машины, телевизоры, разнообразные домашние приборы, облегчающие жизнь, пришли на смену нашему примитивному быту в течение жизни одного поколения! Новосибирск стал центром большой науки и культуры. Преобразился внешний вид города, он похорошел, стал цивилизованным, красивым.

Насколько просто и скромно жили мы в годы нашего детства и юности, и насколько удобно и благоустроенно живем теперь! Но несмотря на это, та наша жизнь осталась в памяти как яркая, неповторимая, дорогая. На месте нашей усадьбы стоят два больших пятиэтажных дома, но остались два тополя, два старых свидетеля жизни, которая здесь отшумела. Когда мне случается проходить мимо, я останавливаюсь возле стариков-деревьев и долго-долго смотрю на них. Они тоже отживают свой век, как я, как и мы, жившие когда-то здесь. Все в прошлом.

В своих снах я нередко захожу в наш старый двор, вижу людей, живших в нем, вхожу в дом и вижу маму. Сны эти тревожат душу. Прошлое прочно живет в памяти...

0

12

Все на свете по плечу

Пашкова-Павлова Елена Петровна

Август 1937 года. Я еду в Новосибирск. Мой багаж — фанерный чемоданчик, в котором лежат блузка, юбка, хлопчатое платье да аттестат отличницы. Позади остался глухой таежный поселок, расположенный высоко в горах Красноярского края на берегу никогда не замерзающей студеной речки Саралы. Наш поселок, а вернее лагерь спецпереселенцев, лишенных гражданских прав, состоял из восьми бараков. В одном из них, в секции в 12 квадратных метров, жила и наша большая, в семь душ, семья. Папа был болен, и потому работала лишь мама, которой надо было помогать. Поэтому уже после семилетки я была вместе с ней на лесоповале: валила сухостой, пилила, укладывала поленницы. Каждый вечер на нашу делянку приходил мастер и принимал работу.

Жили мы впроголодь: питались в основном дарами природы — ягодами, орехами и грибами; чтобы их запасти, надо было выхаживать многие километры по тайге. Так что к моменту окончания школы я прошла большую трудовую закалку.

Я не ехала — летела, словно на крыльях, ведь мне прислали вызов из самого лучшего, самого престижного в то время института военных инженеров транспорта. Вызов обеспечивал мне, отличнице, право поступления в этот вуз без экзаменов! Кроме возможности учиться в прекрасном институте меня радовали и высокая стипендия, и питание, и обмундирование, которые предоставлялись студентам в этом институте. Для меня, девочки из бедной семьи, это было очень существенно. Поселили в общежитие, в котором я прожила несколько беспечных дней.

И вот пришло долгожданное время, когда, наконец, по окончании вступительных экзаменов вывесили списки принятых. Пробиваюсь сквозь толпу, ищу глазами свою фамилию, но меня в списках нет! Ошибка? Иду в канцелярию, где мне объясняют, что детей репрессированных в этот институт не принимают. Боже, для чего же вы присылали мне вызов? Ведь вступительные уже закончились везде... Это был очередной удар в моей еще небольшой жизни: в пионеры и комсомол меня не принимали тоже по этой же причине.

Как быть? Домой возвращаться не на что, да и зачем? Опять валить лес? Узнаю: недобор в медицинском. Вместе с группой девочек, не прошедших конкурс, подаемся в медицинский. Я уже стала умной и не указала в анкете, что мои родители репрессированы, и нас зачисляют. Начались занятия, посещения анатомки, которые очень нам не нравились. И вдруг — о, счастье! Узнаем, что в Сибстрине тоже объявляют дополнительный набор на астрономо-геодезический факультет. Пусть это не совсем то, о чем мне мечталось, но это технический вуз, это возможность стать инженером, получить самую уважаемую профессию. Женщина-инженер! Это мечта! Короче, тем же составом забираем свои документы и идем в Сибстрин. После единственного экзамена — черчения, который мы успешно сдаем, нас зачисляют!

Наконец-то моим волнениям пришел конец, и можно начинать новую, студенческую, городскую жизнь. Все было так ново, так интересно, так свободно: не надо учить уроки — до сессии никого не спрашивали. Красота! Очевидно, я как следует расслабилась, потому что хоть и сдала сессию без троек, но стипендию не получила. Пришлось устроиться лаборантом, чтобы не пропасть с голоду. Первая сессия научила меня никогда не расслабляться, а целенаправленно учиться.

Студенческая жизнь была захватывающе интересна. Все было внове, все я впитывала в себя с жадностью. Были, конечно, и танцевальные вечера, но на них я не ходила — не было туфелек. Этим обстоятельством я не особенно огорчалась — было где приложить свои способности и интересы. В то время в большом почете был спорт. Не заниматься спортом был странно, все равно что не чистить зубы. Подавляющее большинство молодежи занималось в различных секциях. В моде были подтянутость, спортивность. Мы занимались разными видами спорта и после тренировок чувствовали себя особенно приподнято. Как это здорово, когда тело наполнено молодой силой, когда поют мышцы, когда чувствуешь себя так, словно горы можешь свернуть, словно тебе все по плечу! Упоительное ощущение! И песни, которые мы пели, были под стать:

Мы все добудем, поймем и откроем,
Холодный полюс и свод голубой.
Когда страна быть прикажет героем,
У нас героем становится любой!

Мы в этом и не сомневались, глядя с жалостью на некоторых неженок, хлюпиков и маменькиных сыночков, которых вовсе не интересовал спорт. В институтской обязательной программе на занятиях физического воспитания мы сдавали нормативы, чтобы получить значок «Готов к труду и обороне». Эти нормы выполняли все молодые люди того времени — и учащиеся, и рабочие. Было две степени сдачи норм на ГТО — первая и вторая. Мы, конечно, в подавляющем большинстве выполнили нормы и на ГТО-I, и на ГТО-II. Плавание, бег, прыжки, лыжи, коньки — все эти виды входили в ГТО.

Я никогда не вставала ни на лыжи, ни на коньки — в школьные годы этих предметов в нашей округе и в помине не было! Но трудовая закалка, лесные походы за зимним припасом для семьи вытренировали мое тело, сделали сильными ноги. И я, к удивлению, впервые встав на лыжи, сразу получила неплохие результаты на межфакультетских соревнованиях. На втором курсе я уже стала чемпионкой Сибстрина и никому не отдала этот титул до окончания вуза. мл..-^,.

Летом и зимой обязательно проводились межвузовские соревнования по летним и зимним видам спорта. Я входила в институтскую сборную как лыжница, и каково же было мое изумление, когда нас, спортсменов, начали бесплатно кормить за две недели перед соревнованиями. Это обстоятельство позволило мне на сэкономленные деньги купить себе кое-что из одежды.

В институте же нас учили стрелять. Это было обязательно не только для парней, но и для девчат. Нам давали тяжелые боевые винтовки, больно и сильно отдающие в плечо, и мы стреляли по мишеням, изучали устройство оружия, учились разбирать и собирать. Все, кто научился хорошо стрелять, получили значки «Ворошиловский стрелок». Освоив винтовку, приступили к знакомству с более внушительным оружием — пулеметом «Максим», после чего получили по значку «Ворошиловский пулеметчик».

Но больше всего мне нравились занятия в кавалерийской школе. Вот где было интересно и здорово! Кавшкола находилась напротив Ипподромского (Центрального) рынка, на территории нынешнего зоопарка на улице Гоголя. За отсутствием транспорта мы ходили пешком. Но это обстоятельство не портило нам удовольствия от предстоящей встречи с благородными животными. Хотя мы сами питались впроголодь, но для наших коняшек непременно припасали какое-нибудь лакомство: кусочек сахару, посыпанную солью горбушку... Лошадки к нам привыкли и вскоре стали узнавать, приветствуя тихим ржанием. Мы входили к ним, гладили шелковистые морды, трепали по холке, чистили, прихорашивали. У меня был рыжий конь Трамплин — неказистый конек с белой полосой на морде. На нем я и овладевала премудростями верховой еды — рысью, галопом, барьерами, вольтижировкой.

Прозанимавшись целую зиму, мы должны были продемонстрировать свое умение на необыкновенно важном экзамене — на первомайской демонстрации пройти строем перед трибуной! В честь грядущего события мне дали красавца-коня по имени Дракон. Он был молодой, горячий и... плохо объезженный. Едва заслышав команду «Шагом марш», он бросался в галоп. Постепенно тренировки сделали его бо- . лее покладистым, но боязнь, что он подведет в самый ответственный момент, оставалась, и поэтому на параде его поставили не впереди, как сначала было задумано, а в середине. Испытание парадом прошло превосходно, и все мы получили еще один значок — «Ворошиловский всадник».

В 1939 году многие из нас ходили в аэроклуб, где учились кто на пилота, кто на штурмана, кто на парашютиста... Я же для себя выбрала более земное занятие — пошла учиться в автошколу. Уж очень хотелось научиться водить машину. Но если вы думаете, что в наше распоряжение были предоставлены легковые автомобили, то вы глубоко заблуждаетесь. Мы учились на грузовике, на полуторке, наезживая положенное количество часов по Бердскому шоссе — единственной заасфальтированной дороге. Учились и на городских улицах, на булыжных мостовых, что было сложнее, потому что надо было на практике применять правила дорожного движения. Учебу закончили, но сдать экзамены на водителя третьего класса не успели — началась война. Впрочем, об этом речь ниже.

А пока мы находимся еще в мирном 39-м году и собираемся в альпинистский поход на Алтай. Наша задача — совершить восхождение на четырехтысячник, на гору Актуру-Баш. Уже на Алтае мы проводим ледовые и скальные занятия, учимся ходить в связке, пользоваться ледорубом и многим другим полезным для похода вещам. Наш инструктор, студентка-старшекурсница Вера Сбоева, бывалая альпинистка — она мастерски сумела провести нас горным маршрутом и без происшествий спустить в долину. Костры, гитары, песни — все как полагается... И радость достижения вершины, когда у твоих ног лежит мир, когда ты выше всего, когда вокруг — неоглядные просторы. Ради таких минут стоит жить! Все мы получили значок «Альпинист СССР».

Учеба, спорт, общественная работа — все это заставляло бы меня забывать о своем классовом происхождении, если бы не одно «но»: я не была комсомолкой. И когда объявлялось комсомольское собрание, была вынуждена покидать аудиторию. Это, конечно, било по самолюбию, и я довольно ранимо относилась к тому, что я не такая, как все. Сокурсники уговорили меня подать заявление в ВЛКСМ. Я долго боялась делать этот шаг, боялась упреков в том, что я, дочь кулака, осмеливаюсь вступать в комсомол. Но в мою пользу были и хорошая учеба, и спорт, и общественная деятельность. В общем, подала заявление. Сначала меня приняли на факультетском собрании, потом на институтском, потом утверждали в райкоме комсомола. Утвердили, но на всякий случай, чтобы избежать упреков из вышестоящих инстанций, постановили, чтобы я прошла утверждение еще и на бюро горкома, и бюро обкома ВЛКСМ. Я прошла все эти ступеньки, была утверждена и принята в комсомол. На следующий год меня даже избрали секретарем бюро ВЛКСМ нашего факультета! Так я смогла преодолеть свое «черное» прошлое и стать полноправным членом студенческого коллектива.

...А потом началась война с Финляндией. Несколько парней — лучших лыжников института — ушли по призыву райкома комсомола на фронт в лыжный батальон. А те парни, что ходили в аэроклуб, были отправлены райкомом заканчивать эти курсы — ведь все они были без пяти минут летчики, штурманы, парашютисты. Но война с Финляндией, к счастью, быстро закончилась, и уходившие на фронт стали возвращаться на учебу. Но вернулись не все...

Летом 1940 года произошло историческое событие: аст-рономо-геодезический факультет, на котором я училась, выделился в самостоятельный институт — НИИГАиК! Директор вновь образованного вуза Афанасий Ильич Агроскин просил меня не уезжать на каникулы, а помочь в организации первого набора в институт. Интересно вспомнить, что дирекция этого вуза размещалась в... частном домике, неподалеку от Центрального рынка, на улице Каменской, что, конечно, не работало на авторитет нового института. Но зато к моменту его открытия было построено превосходное пятиэтажное здание для общежития, которое было великолепно, если не сказать роскошно, оборудовано. Новенькие кровати с панцирными сетками — шик тех времен. У каждой кровати своя тумбочка, в каждой комнате — шкаф, на полу — ковры, в коридоре — трюмо, зеркала. Думаю, такой роскоши не было больше нигде. Учебный корпус был еще не достроен, и поэтому занятия временно велись на площадях НИВИТа — института военных инженеров транспорта. Там же разместились и техническая библиотека, и лаборатория высокоточных геодезических инструментов. На демонстрацию 7 ноября наш институт впервые вышел своей колонной, и народ дивился: «Что это за диковинная организация?» Нас очень радовало повышенное внимание к молодому вузу, и мы ужасно собой гордились.

Зимой 1940—41-го институт участвовал в городских соревнованиях, на которых я заняла первое место и стала чемпионкой Новосибирска по лыжам на дистанции в 5 километров!

Как хорошо, как радостно мы жили. Как торжественно провожали первых выпускников, которые получили дипломы весной 41-го. Мне предстояла преддипломная практика на Северном Кавказе. 25 июня я должна была уезжать в новые края... Но началась война, которая поменяла все наши планы. Вместо Кавказа я поехала в Топкинский район Кемеровской области руководить летней практикой студентов-первокурсников, потому что настоящий руководитель был призван на фронт.

С началом войны немало наших парней и девчат ушли воевать добровольцами. А несколько ребят с нашего курса были направлены в военную академию, в город Фрунзе, после окончания которой они тоже ушли на фронт. Оставшиеся в живых заканчивали институт уже после победы.

Наше шикарное общежитие и недостроенный учебный корпус занял эвакуированный химзавод — он до сих пор занимает эти площади. Студентов расквартировали в частные дома вдоль берега Ельцовки. С жильем как-то определились, а вот слушать лекции стало негде, потому что корпус, в котором мы занимались, был занят заводом имени Ленина.

Студентов первого и второго курсов мобилизовали на работу на этот завод с оговоркой, что они получают право восстановиться в институте сразу после окончания войны.

Старшекурсники же продолжали учебу в здании аэроклуба на улице Крылова. Там же разместилась и наша дирекция. А вот учащиеся третьего курса долгое время оставались неприкаянными — для них никак не могли подыскать место для занятий. Наконец, где-то месяца через три, отчаявшись найти подходящее помещение, решили заниматься в третью смену, с шести вечера в просторной комнате институтской бухгалтерии.

Наш курс оказался до смешного маленьким: диплом защищали только четыре девушки (парней-то забрали в академию). Зиму 1941-42 годов все свободное время мы проводили на расчистке улиц, железнодорожный путей или на дежурстве в госпитале. В марте получили дипломы, но выпускного вечера у нас нет было. Ничего не поделаешь — война!

Закончилась юность, началась большая трудовая жизнь...

0

13

Дом моей судьбы

Орлова Кира Ивановна

Вот уже много лет я хожу в этот удивительный дом, ставший моей судьбой, моей жизнью, моим храмом. В этом доме я страдала, радовалась, влюблялась, боролась, я жила! Я говорю о «Красном факеле», частью которого мне посчастливилось быть на протяжении шести десятилетий. Я была свидетельницей того, как он вырвался вперед и стал на равных с лучшими театрами страны, я была свидетельницей его пути на вершину славы и расцвета.

Невероятно, но в этом провинциальном городе, за тысячи верст от столицы, родилось и сформировалось необыкновенно яркое созвездие артистов, в котором каждый, буквально каждый, был штучным, но вместе с тем это был единый ансамбль, в котором никто не затмевал других, в котором блистал каждый. Это был фейерверк, захватывающий парад талантов!

Мы, молодежь, пришедшие в театр в тридцатых годах, робко входящие во врата искусства, смотрели с почтением на старших товарищей, познавших тайны драматического творчества, приобщившихся к высокому искусству «Факела», — Николая Северова, Аркадия Аржанова, Веру Белоголовую, Николая Кудрявцева, Николая Михайлова. Какие таланты! Один одного лучше! Когда шли спектакли, зал замирал — так пронзительны они были, так потрясали до глубины души.

Я до сих пор убеждена, и никто меня не переубедит, что наш «Красный факел» стал одним из основополагающих звеньев духовной культуры города. Город еще был плохо радиофицирован, кинофильмов было мало, но был ТЕАТР, который пробуждал в людях высокие чувства, учил добру и свету, нес культуру. И это не только мое личное мнение: бывая на гастролях, идя по улицам города, я часто встречаюсь с людьми, которые останавливают меня, благодарят и заявляют, что они выросли на нашем театре. И я думаю, что в развитии и становлении Новосибирска как крупного центра есть заслуга и нашего «Факела».

Театр нес в себе лучшие традиции русской драматической школы, был приверженцем реализма, решительно отвергая все, что выходило за рамки жизненной правды. Советская драматургия, делавшая еще первые шаги, не всегда давала актерам богатый материал. Среди пьес немало было схематических и прямолинейных произведений, но актерское мастерство было столь высоко, что артисты сплошь и рядом создавали глубокие и значительные образы, далеко превосходившие то, что давали драматурги.

Вспоминаю себя, молоденькую актрису, спешащую в театр. На ногах — тапочки и шерстяные чулочки, на теле — брезентовая куртка, на голове — шаленка, и вот в таком виде, в мороз, бегу через весь город на работу. Всегда бегом, потому что иначе пропадешь с холоду. Но что за чудо! Стоит только переступить порог нашей проходной будочки, как весь будничный мир отступает, как поднимается настроение, как попадаешь в иной мир, где нет места мелкому, низкому, примитивному. Какая радость общения друг с другом! Мы собирались в фойе в свободное время и разговаривали. Всегда о чем-то прекрасном, высоком, зовущем. Как много знали наши старшие товарищи и как много дали нам, молодым! Атмосфера творчества, товарищества была удивительно чистой и красивой.

Как-то мы отдыхали в сочинском доме творчества, в заезд провинциальных актеров, с Агароновой и Михайловым. Пляжик небольшой, и невольно слышишь разговоры коллег из других городов. Это было что-то чудовищное: сплошное перемывание грязного белья, сплетни и пересуды. Елена Ге-расимовна Агаронова, мудрая женщина, тогда сказала врезавшуюся в память фразу: «Кирочка! Какое счастье, что в нашем театре никогда не было ничего подобного!»

И в самом деле — не было. Хотя мы все люди, можем завидовать и ревновать, но не позволяли себе опускаться до этого. Вера Павловна Редлих, наш художественный руководитель и наша ярчайшая звезда, всегда говорила: «Это никогда не должно проникнуть в наш театр. У нас порядочный и чистый театр!»

На нас обижались коллеги: «Почему вы никогда ничего не рассказываете о себе?» — «Да нам нечего рассказывать. У нас все нормально». Мы все были спаяны воедино, и нам нечего было выплескивать. В нас не было грязи, мы жили благородными порывами, и это было уникально!

Когда началась война, то это благородство, эта возвышенность нашего театрального коллектива получили подтверждение в реальной жизни. Из газет мы узнали о том, что Ленинградский академический театр им. Пушкина (Александринка) после эвакуации никак не может найти себе пристанища и живет в вагонах — нигде его не принимают. Нас собрал директор театра Серафим Дмитриевич Иловайский и сказал: «Товарищи! Мы — меньший театр, чем Александринка. У него труппа гораздо больше нашей. Им очень трудно найти для себя помещение. Я предлагаю: отдадим наше здание ленинградцам, а сами временно уедем куда-нибудь по соседству. Скажем, в Кузбасс». И что же вы думаете? Мы отдали наш театр без единого ропота. Больше того, мы оставили им все декорации, оборудование, забрав с собой только мягкую утварь. Наши квартиры вместе с обстановкой мы тоже отдали в пользование эвакуированным коллегам, забрав с собой лишь постели и одежду. Приняв ленинградцев, мы бегали к ним в наши бывшие квартиры, стремясь поудобнее устроить, подкормить, угостить. А сами затем уехали в Сталинск (Новокузнецк) и Прокопьевск, где пробыли до мая 1943 года. Война была для нас временем испытания на прочность: работы было так много, что некогда было даже пожаловаться на усталость. С первых же дней мы стали давать концерты в цехах, иногда по три подряд сразу, один за другим, для смен, выходящих на работу. После завода — репетиции, затем спектакль, а еще путевки в рабочие общежития.

Все мы трудились на воскресниках — строили бараки для эвакуированных рабочих. На них работали с энтузиазмом все — и заслуженные, и ведущие артисты, и наши руководители, и даже вели соревнование между собой. Отработав более полутора лет в Кузбассе, мы вернулись в родной город, где нам предложили абсолютно неприспособленное для театра помещение клуба им. Клары Цеткин. Мы взялись за пилы и топоры, за мастерки и кисти: сооружали пристройку, расширяющую сцену и помещение для декораций. Ютились в коммуналках, в которых даже ванная считалась жилой комнатой.

В середине 1944 года ленинградцы вернулись домой, в стены Александринки, а мы — в «Красный факел». Но радость возвращения была омрачена: наши гости оставили нам голые стены и в квартирах, и в театре, прихватив с собой буквально все, что можно было увезти. Первое ощущение от увиденного — шок. Но едва оправившись от него, мы не стали злиться, проклинать, писать вдогонку гневные петиции. Бог с ним, с добром, наживем новое. В конец концов ленинградцам тоже нужно было все это — возвращаются-то на пепелище. Зажав себя в кулак, начали жизнь почти сначала.

Но зато когда в 1950 году театр поехал в Питер на гастроли, принимали нас как самых дорогих друзей. Один за другим выходили на сцену актеры и благодарили за то, что поддержали их в годы войны, называли нас спасителями и выражали восхищение человечностью и щедростью сибиряков. Находили такие слова, что мы сами плакали.

А какие были аншлаги! Какие аплодисменты! Когда мы, разгримировавшись, выходили из театра, то нас встречали выстроившиеся шеренги людей, которые кланялись нам земными поклонами и говорили: «Спасибо вам, родные! Спасибо за ваш талант!» Каждый хотел что-то дать от себя — открытку, сувенир, цветок. Мы понимали, что это было двой-- ное признание — нам как актерам и как жителям города, давшего в годы войны приют, кров и хлеб тысячам ленинградцев. Это был подлинный триумф!

Гастроли в Питере показали всей театральной общественности, что в Сибири есть, оказывается, удивительный театр, что здесь светит настоящий факел театрального драматического искусства, способный покорять сердца и волновать души. И что тут началось! На нашу труппу буквально накинулись: нас стали раздирать по частям, сулить золотые горы, делать заманчивые предложения — всем хотелось получить наших актеров. И тогда Вера Павловна Редлих, наш худрук, наша Пассионария, наша Долорес Ибаррури, как мы ее тайком называли за ее страстность и темперамент, за ее умение так сказать слово, что душу перевернет, собрала нас: «Товарищи! У нас великолепный театр! Великолепный! Созвездие талантов, мы столько лет создавали этот блестящий коллектив, мы научились жить одной душой, одним сердцем, неужели вам хочется это разрушить?» Мы заорали: «Не-е-ет!» И никто не ушел! Мы отпустили только двоих. Один из них — Евгений Матвеев, которому открывали двери сразу пять столичных театров. Остальные остались ради нашего братства и нашего союза! Хотя здесь золотых гор никто не обещал, хотя жилье было далеко не у всех... Но уж такими мы, факельцы, были.

В 1951 или 52-м году мы гастролировали в Москве. И опять пресса была сногсшибательная. Нам посвящали целые полосы, в газетах красовались наши фотографии, критики всерьез называли нас сибирским МХАТом. Театр гремел! Авторитет его был столь высок, что любой из нас, вздумай он уйти, был бы без разговоров немедленно принят в любой театр, так высоко мы котировались на московской актерской бирже. И при этом никто бы не поинтересовался, долго ли человек трудится на сцене, главное было принадлежность к «Красному факелу» — это дорогого стоило, это много значило! Все знали: в «Факеле» случайных людей не бывает. Вера Павловна очень строго принимала в труппу людей. Своим безошибочным чутьем она сразу же определяла — «факелец» ли этот молодой человек или нет. И будь он даже очень одаренным, но если по своей внутренней линии он выражал другую эстетику, говорил как бы на другом языке, ему отказывали. Попасть в театр «Красный факел» было очень нелегко и очень почетно.

И вот что удивительно, никогда мы, актеры, не были избалованы большими деньгами, мало кто может похвастать накопленным богатством. Но мы и не стремились к нему! Деньги для подавляющего большинства из нас значили очень немного, мы умели довольствоваться необходимым, но были богаты духовно и этим богатством дорожили больше всего на свете. Мы жили истинными ценностями, которые ни ржа не портит, ни моль не ест: мы жили высоким, и это давало нам ощущение полноты и радости жизни. Спасибо тебе, «Красный факел», за то, что ты дал нам это!

0

14

Перед Богом и людьми

Агапова Вера Ивановна

Вся моя жизнь прошла в Новосибирске. Я люблю этот го-род, и мне хочется рассказать о своей жизни в нем, ведь я его частица...

В тридцатые годы наша семья жила на улице Горького, неподалеку от строящегося театра оперы и балета. Рядом с ним на площади стояла огромная деревянная трибуна для проведения парадов и демонстраций. И мы, ребятишки, не имея во дворах детских площадок, любили сюда прибегать и играли здесь в догоняшки, лазали, как обезьянки, по стенам, качались на перекладинах, прыгали по ступенькам и взвизгивали от боли при очередной занозе.

Перед самой трибуной пролегали стальные рельсы — по ним ходили трамваи. Трамвай считался тогда огромным достижением для города и верхом цивилизации. И он на самом деле величаво, торжественно выезжал на главную площадь, проходил перед фасадом театра, огибал его и затем сворачивал на улицу Серебренниковскую. И только в день окончания войны, после многотысячного собрания на площади, городские власти поняли, что трамвай здесь мешает. И я помню, как мы, комсомольцы, по заданию райкома разбирали рельсы, чтобы перенести их за фасад театра.

Рядом с театром — поликлиника № 1. О ней я думаю с особой нежностью, потому что в моей детской жизни она занимала очень важное место. Когда началась война, появились проблемы с теплом и светом. А уроки-то надо было учить. Вот я и ходила в поликлинику, чтобы готовить здесь задания. Работать там было очень приятно — высокие потолки, много света и воздуха, повсюду в больших кадках растут красивые растения. Все так комфортно, уютно, чисто!

А письменные предметы приходилось готовить в... бане. Новая, выстроенная перед войной баня № 8, что на улице Каменской, казалась просто великолепной: большие залы ожидания с диванами, на втором этаже — лепнина, буфет со столиками. Правда, здесь всегда были многочасовые очереди, страшная духота и теснота. Каждый день, чтобы не выгнали из помещения, я занимала очередь и располагалась со своими тетрадками за буфетным столиком.

Вскоре 29-ю школу, как и многие другие, отдали под госпиталь, а нас стали целыми классами переводить в другие, тоже переполненные школы. И так по нескольку раз за учебный год! Нередко школы были очень далеко, и нам, учившимся в третью смену, приходилось возвращаться домой поздним вечером почти на ощупь: на улицах — ни огонька, ставни домов наглухо закрыты, да за ними часто и не было света. Страшно до жути! Бежишь по пустынной улице и слышишь, как бьется собственное сердце.

Так нас гоняли до 1943 года, а потом отправили весь класс на завод. Про меня же учителя сказали маме: «Она у вас такая маленькая. Какой ей завод? Пристройте ее куда-нибудь сами!» Мама моя работала на трикотажной фабрике, теперешней фирме «Сибирь», располагавшейся и тогда на улице Коммунистической. Там трудились ее братья и сестры. В двадцатые-тридцатые годы в Новосибирске, как и во всей стране, была безработица, и поэтому люди были рады любой работе, крепко держались за нее. Подавляющее большинство сотрудников сами строили фабрику, а потом, как бы в награду, получали здесь место. Мама так любила фабрику, была такой патриоткой, что просто жить не могла без нее...

Пристроила она меня неподалеку — ученицей в ателье мод. Ей уж очень хотелось, чтобы я научилась шить. Это ателье находилось в самом центре, на улице Ленина. Теперь на его месте стоит гостиница. Нам, неумехам, конечно, не доверяли никакой ответственной работы, и мы пришивали пуговицы к офицерскому обмундированию, которое здесь шилось. Пуговицы пришивались тогда вручную. Пока пришьешь — исколешь все пальцы. К наперстку привыкать надо долго, да и не было маленьких наперсточков на наши ручонки. На каждой форме — аж 17 пуговиц! Пришиваем, а сами думаем: как это офицеры на фронте с такими тугими пуговицами справляются? Иногда мы писали подбадривающие записки будущим хозяевам формы и клали их в карманы...

Работали мы, подростки, так же, как и взрослые — по 12—15 часов. Иногда переходили на казарменное положение: это когда нельзя никуда отлучаться из цеха по нескольку дней, а рабочий день длился 18 и больше часов. Кормили здесь же чем придется. Спали по очереди, кто где пристроится, чаще всего на готовой продукции. В этом отношении нам было полегче, чем на заводах, — ведь у нас были «мягкие постели»! Хотя, конечно, и у нас сон был не сладок: грохот электрических машин, свет, вибрация. Только уплывешь в сладкую дрему с мечтой о мире, о хлебе, о тепле, как тебя уже будят: четыре часа прошло. Уступай место следующему!

Напротив окон ателье — магазин «Кузбасс» (в нем теперь главный хлебный магазин города, что на улице Ленина). Так вот, рядом с этим «Кузбассом» располагался «черный» рынок, на котором можно было купить многое, в том числе и хлеб! Спекулянты продавали его за огромные, просто баснословные деньги. Вы только представьте: моя месячная зарплата ученицы была 80 рублей, а буханка черного хлеба тянула на все 400! Этот рынок постоянно дразнил, напоминал нам, голодным, что на свете существует хлебушек. Мы глядели на него и думали: а как же это раньше, до войны, мы его совсем не замечали и даже разбрасывали? Хлеб по вкусу тогда напоминал замазку, а по объему — кусок хозяйственного мыла. Это была наша дневная норма по карточке. Но все равно он казался нам большим лакомством. Тем более что уже к 25 числу мы успевали отоваривать все наши карточки, а в оставшиеся до конца месяца дни «разгружались». От такой разгрузки постоянно кружилась голова и случались голодные обмороки. У меня они начались еще в школе.

Обносились мы страшно, а купить ничего не могли. Почти до самого снега ходила в самодельных тряпочных тапочках. Бежишь, бывало, съежившись в комочек от холода, а если прыгаешь через лужу, то шепчешь заклинание: «Только не в лужу. Только не в лужу!» Стараешься прыгнуть воробышком, повыше, потому что негде отогреться.

Мне приходилось особенно трудно по сравнению с моими одноклассниками, потому что администрация маминой фабрики, зная ее патриотизм и преданность делу, самым безжалостным образом ее эксплуатировала и очень часто посылала в командировки. Она почти не бывала дома. А я, совсем еще ребенок, была предоставлена сама себе. Росла, как в песне, словно придорожная трава. Мне вообще кажется, что эта песня про меня написана...

Валенки мне достались мужские сорок последнего размера, в которых я почти целиком умещалась. Представляю, как я выглядела, особенно при взбирании на лестницу: сначала ставила свой огромный валенок на ступеньку, за ним уже подтягивалась сама. В телогрейке, в постоянно сползающей на глаза большой военной шапке-ушанке — и хороша же я была! Но что делать? Выживать-то надо было!

Однажды на маминой фабрике по просьбе маминых коллег, насмотревшихся на мое житье-бытье, мне выписали 50 килограммов угля. Это было очень кстати, потому что топливо давно закончилось и я совсем пропадала от холода. Таскала этот уголь на себе за полтора-два километра, и пока носила, мне казалось: ой, как много! А когда начала топить, то поняла, какую же малость мне выделили. Уголь имеет скверную особенность — не разгорается без дров. А дров-то у меня тоже не было. Взрослые брали меня несколько раз с собой в лес за сушняком. Шли, как мне казалось, километров 10—12 до конца улицы Большевистской, к разъезду «Иня». В своих огромных валенках я постоянно падала и стирала ноги в кровь едва дойдя до места, а ведь надо было еще искать сухостой и везти на себе груженые сани... В общем пока печку растопишь, вволю наплачешься и от дыма, и от обиды, и от своей неумелости и беспомощности, и от того, что нет мамы, и от того, что себя жалко...

Часто приходилось спать в вообще нетопленной комнате, не раздеваясь. Как был с вечера снег на пимах, так и не оттаивал до утра. Кипяток, принесенный от соседей, к утру превращался в лед. Конечно, Новосибирск — не Ленинград. У нас, слава Богу, не было блокады, но лиха и горя горького и мы хватили с излишком. И здесь люди погибали и от голода, и от холода, и от угара в своих домах, потому что, стремясь сэкономить тепло, очень рано закрывали печные задвижки. Я тоже угорала несколько раз, но меня как-то вовремя находили и спасали соседи.

Впрочем, не хочу о грустном. Как ни тяжела была война, а место для шуток, для смеха оставалось. Да и сама жизнь порой подбрасывала такие хохмы, что потом самой не верится — было ли такое.

Садили мы с мамой картошку. Землю почему-то давали очень далеко, под Черепаново. И ездили мы туда не на электричках (их тогда еще не было), а в так называемых телятниках. Обычно в таких вагонах перевозили скот — они были без окон, без сидений. Народу набивалось — как сельдей в бочке. Стояли в буквальном смысле слова на одной ноге — для другой не хватало места! Но зато и упасть было невозможно. Ехали очень долго, потому что пропускали военные эшелоны. И вот когда картошку уже выкопали, пришлось мне одной в город возвращаться, потому что маме как члену комиссии надо было проследить за вывозом картошки с полей. Вернулись в Новосибирск поздним вечером. Когда подъехали к вокзалу, уже стояла непроглядная тьма. Зная, что трамвая не дождешься, я решила идти домой пешком. Но чтобы было не так страшно идти опасными городскими кварталами, решила дошагать до улицы Коммунистической по рельсам, а там и до дому недалеко. Товарные поезда, воинские и санитарные эшелоны были растянуты далеко от вокзала. Приходилось несколько раз подлезать под вагоны. Чего греха таить, боялась я страшно! Думаю, вот сейчас вылезу из-под вагона и наскочу на носилки с покойником — ужас! А тут еще мешочек с картошкой вечно за что-то цепляется, и каждый раз мне кажется, что кто-то хочет меня схватить. У страха глаза велики — и мне мерещатся страшные дядьки, прячущиеся во мгле разбойники...

Я бросилась бежать по шпалам. И тут началось! Кто-то стал меня преследовать, бросая по ногам галькой. Причем чем быстрее бегу, тем сильнее бросают. Чуть живая выскочила на Коммунистическую, а она здесь у путей черная, пустынная, страшная. Хорошо, что бросаться перестали... Кое-как добралась до дома, села на стул дух перевести да так и заснула. Проснулась от страшного голода. Только сейчас вспомнила, что весь день ничего не ела. И как я обрадовалась мысли, что у меня целый мешочек картошки! Вот сейчас и сварю. Хвать, а в мешке ни одной картофелины! Так вот кто меня по ногами бил! И что значит молодость: мне бы плакать от обиды, что столько еды по рельсам разбросано, а я давай хохотать!

Наступил 1944 год. Наша армия громила немцев, в воздухе реял дух грядущей победы. Люди немного повеселели: близился конец войне! Иногда стали давать выходные дни, а нам, малолеткам, дали... отпуска. А мы и не знали, что такое бывает!

И тогда мы стали задумываться о том, как начнем жить после победы, что будем делать. У меня было сразу две мечты: одна — стать летчицей, вторая — балериной. Казалось бы, две совершенно непохожие профессии. Но для меня в них было одно объединяющее свойство — полет! Когда ты танцуешь, а я в детстве занималась танцами и сумела познать радость взлета в прыжке, в танце. А еще я любила всякие вышки, лестницы, башни, когда дух захватывает от высоты...

И вот когда я с двумя своими подружками увидела объявление о приеме на учебу в балетную труппу, то решила испытать свое счастье. Мама отговаривала, убеждала, что я должна научиться шить, говорила, что с этой специальностью у меня всегда будет кусок хлеба, и возможно, даже с маслом. Сама-то она, наверное, думала, что я — гадкий утенок, а разве бывают артистки некрасивые? Но, несмотря на мамин протест, отправились мы на просмотр. Посмотрели мои физические данные — тоненькая, стройная, а когда проверяли связки, ахнули: какой у меня высокий взъем ноги! Это меня радовало и волновало. Но вот преподаватель, постучав карандашом, попросил воспроизвести ритм, а у меня в голове вдруг почему-то зазвучали мамины слова: «Надо научиться шить! На-до на-у-чить-ся ши-ить!» И слезы реками потекли у меня по лицу. Не знаю даже, приняли меня или нет: я больше туда не пошла! Скорее всего нет. А вот самую хорошенькую из нас, Валю, приняли, а другую Валю, просто симпатичную, — нет. Немного позже с ней произошло ужасное несчастье. Транспорта-то было очень мало. На подножках трамвая гроздьями висели люди, держась друг за друга. В то время все очень боялись опоздать на работу, потому что за это могли посадить в тюрьму. В этой толчее оказалась и Валя, не смогла удержаться и попала под трамвай. Жизнь ей врачи спасли, но ампутировали обе ноги и руку! Какая трагедия! Но творческая натура Вали взяла верх над превратностями судьбы: она научилась прекрасно вышивать, и ее высокохудожественные работы были замечены и даже выставлялись в разных экспозициях и музеях.

После краха своей балетной карьеры я стала учиться на курсах закройщиков при швейной фабрике. Поначалу на них было много желающих овладеть этой профессией. Но... занятия проходили в неотапливаемом помещении, в котором коченели руки и ноги, в лед замерзали чернила, и многие не выдержали, бросили. А я продержалась до победного конца. Меня перевели на самостоятельную работу, прикрепили к прекрасному и знающему мастеру.

Моя наставница Клавдия Ивановна Журавлева была превосходным специалистом. До революции она шила богатым купчихам и купеческим дочкам, а те были капризны и привередливы... И поэтому у нее была прекрасная выучка. Вообще в нашем ателье были неплохие мастера. У нас часто шили одежду известные в городе люди. Забегая вперед, скажу, что и жена прославленного Покрышкина одевалась у нас, когда бывала наездами в Новосибирске. А когда после победы приехал и сам Покрышкин, то многие организации делали ему подарки. И наша фабрика преподнесла ему красивое кожаное пальто. Администрация города устраивала с ним встречи. На одной из них, в клубе Сталина, побывала и я. Какой ему был устроен прием! Какие были овации! Какими влюбленными глазами смотрели мы на него, когда он рассказывал о своих сражениях в небе! Мы преклонялись перед ним и гордились, что наш земляк — известный всему миру герой!

Учеба моя близилась к концу, и я по совету Клавдии Ивановны приняла участие в профессиональном конкурсе. Приемная комиссия аттестовала мою работу на «отлично» и решила присвоить мне первое место и высший разряд. Но тут взрослые женщины дружно закричали: «Мы тут годами работаем, а пришла какая-то кроха — и ей сразу все?!» Одним словом, получила второе место и первый разряд. В награду за призовое место мне дали ордер на блузку, чему я была страшно рада. Правда, червячок досады все-таки шевелился в глубине души — за первое место мне бы дали ордер на платье.

На фабрике я вступила в комсомол. Меня избрали секретарем комсомольской организации. В последний военный год, несмотря на все тяготы и лишения, жить стало веселее: наши громили немцев, и мы словно ожили, повеселели. Да и государство стало проявлять больше заботы о молодежи и подростках, понимая, как они вымотались за войну. Проводились спортивные соревнования, коллективные выходы в кино и театры. Уже в 1945 году к нам приехали работники киностудии и стали нас снимать для киножурнала «Сибирь на экране»: надо было показать, как страна уже переходит на мирные рельсы, как наши женщины готовятся встретить своих мужей и какие наряды шьют для этих встреч. Однажды мы пошли смотреть «Волгу-Волгу» и перед сеансом увидели себя на экране! Многих удивило то, что почти все время крупным планом показывали меня. Мне было так неудобно перед девушками: ведь они такие хорошенькие, а я — нет! На меня подружки очень долго обижались... Особенно после того, как кто-то сказал, что в «Работнице» напечатали обо мне очерк с фотографиями. Но я сама журнала не видела — не смогла достать.

Когда наши вступили в Берлин, мы каждый день ждали известий о конце войны. Прошел слух, что 8 мая в 16 часов объявят о победе. Казалось, весь Новосибирск собрался на площади Сталина перед оперным — яблоку упасть негде. Все поднимали головы к черным тарелкам репродукторов, висевшим на столбах. И вот отбило четыре часа, и диктор спокойным ровным голосом стал передавать рядовые новости, обычные последние известия и ничего об окончании войны! Люди молча стали расходиться.

А девятого мая ранним утром объявили: «Победа!» Полураздетые люди со слезами радости на глазах выскакивали из домов на улицу. Обнимались, целовались, смеялись и плакали. На работе сказали: «Работы не будет! Отдыхайте!» И весь день шло веселье, гулянье, пели, плясали. Радости не было предела.

Пора было думать о продолжении образования. Закончив семь классов вечерней школы, решилась поступить в техникум легкой промышленности. Но — не судьба. Неожиданно срезалась по своему любимому предмету — по русскому, хотя остальные экзамены сдала на пятерки. Тяжело переживала очередную неудачу и пошла туда, где был недобор: в техникум электросвязи. Мне уже было все равно где учиться. Учеба давалась с трудом после стольких лет перерыва, все «ехали» на тройках. Но как было интересно! Опять, как в былые годы, появились всякие кружки, как в том стишке: «Драмкружок, кружок по фото, а мне еще и петь охота!» И я бегала в Дом офицеров в хореографический кружок и на фотокружок, после которого на всю жизнь пристрастилась к кинокамере.

Учась в техникуме, я подрабатывала шитьем, потому что на мамину зарплату в 500 рублей не протянешь. Вот тут я была искренне благодарна маме, что она настояла и я научилась нужному ремеслу.

К этому времени моя подружка Валя-балерина вышла замуж и жила со своим мужем-скрипачом в доме артистов. Он находился тогда на месте нынешнего Дома одежды, что на Красном проспекте. На первом этаже был книжный магазин, на втором — жилье. Не очень хорошее, кстати. Коридорная система, множество комнаток, в каждой из которых жила отдельная семья. В них помещались только кровать, стол, пара стульев да пианино. Когда я сшила Вале платье, то и другие артистки захотели заполучить меня. Мои вещи получались, скажу без ложной скромности, элегантные и нравились всем. Мне даже платили больше, чем я запрашивала. Но шила я очень медленно. Утром — занятия, днем — кружки, вечером — шитье, а к ночи — домашние задания. Часто засыпала прямо за столом. Назавтра все повторялось. Такая жизнь сильно отразилась на здоровье, и я прямо перед самыми экзаменами за второй курс сильно разболелась на целый год! Потом мне предложили либо снова повторить второй курс, либо сдать экзамены экстерном. И то и другое было невозможно. Учебу пришлось оставить. Навсегда.

Вспоминая свою жизнь, я поняла, что у каждого своя судьба, которая неуклонно ведет человека и часто совсем не совпадает с твоими мечтами и целями. А в наше поколение еще неумолимо врезалась война, которая перекроила наши судьбы, исковеркала, изломала многие. Именно война помешала многим моим сверстникам получить образование, любимую профессию, неумолимо и сурово расправилась с нашими жизнями. И когда порой слышишь от молодежи, что «для вас, старых, главное — чтобы не было войны, а все остальное неважно», мне хочется ответить, что нам тоже очень хочется жить благополучно и зажиточно. Но мы знаем, что такое война, мы испытали это на себе и поэтому не хотим, чтобы это когда-нибудь повторилось. Мы не хотим, чтобы вы, молодые, хоть когда-нибудь испытали то, что выпало на нашу долю. Вот почему от нас часто можно услышать фразу: лишь бы не было войны! Лишь бы был мир!

Город мой выдержал все испытания, развился, похорошел, помолодел. А наше поколение, то, которое помогало ему расцветать, состарилось. Но я думаю, что мы выполнили свой долг перед Новосибирском, перед Богом и людьми.

0

15

Далекий взлет

Магалиф Юрий Михайлович

От Ленинграда до Новосибирска мы ехали двадцать два дня. На второй день пути нас обстреляли гитлеровские самолеты. Чувство было паршивое, вся душа сжалась в комок, и сам весь словно съежился... А над вагоном хлещут короткие пулеметные очереди, и сквозь них — нарастающий вой пикирующего ужаса.

Эшелон остановился в поле. Маленькие окошечки в товарном вагоне были прикрыты почти наглухо; но все-таки можно было разглядеть, как охрана разбегалась от поезда и пряталась в кустах... А мы — сорок семь небритых мальчиков от шестнадцати до семидесяти двух лет — сидим не дыша и ждем, когда нас всех фашисты перебьют; нам-то в кустах не спрятаться — вагон закрыт снаружи на все запоры.

Было жарко и душно. Июль 41-го года. Война началась ровно месяц тому назад.

Длиннющий товарный эшелон медленно тащился от Ленинграда неизвестно куда... А почему неизвестно? Очень даже известно — на Дальний Восток тащился, на Колыму, как было положено в ту пору. Страшно хотелось пить. А воды конвой выдавал по три чеплажки в день («чеплажка» — крышечка такая из-под мыльницы). Вода набиралась только из водокачек, на больших станциях — там была хоть маленькая гарантия, что вода чистая — не протухшая и не отравленная диверсантами (что, говорят, бывало в начале войны).

...Фашисты постреляли и улетели. Но поезд наш еще долго стоял, как будто специально поджидая нового налета. Я сидел на верхних нарах рядом с Георгием Григорьевичем — возле него почему-то было надежно и спокойно. Высокий, худой — кожа да кости, немного сутулый, с большим орлиным носом, этот инженер-строитель, узнав, что я начинающий артист, как бы потянулся ко мне: просил читать ему Пушкина, Блока, Гумилева, напевать шансоны Вертинского... И мы немного подружились. Нравился мне этот человек — очень ровный и вежливый со всеми, типичный ленинградский интеллигент старомодной формации.

Дружба наша, к сожалению, была недолгой. Да это и не удивительно: я для него был, наверное, просто мальчишка — мне только что стукнуло двадцати три, а Георгий Григорьевич был уже довольно пожилой. И срок у него был настоящий — десять лет; а у меня — только шесть (по тогдашним временам — не срок, а просто так, забава).

А фамилия моего этапного друга была Будагов... Ну и что? — фамилия как фамилия... Это уж потом, много-много лет спустя она окуталась для меня флером старой романтики: оказывается, Григорий Моисеевич Будагов в конце прошлого века был главным инженером строительства того самого моста, с которого и начался наш Новосибирск. И улица здесь когда-то была Будаговская. И первая школа была построена на его деньги. И, кажется, собор Александра Невского...

А я, восседая в громыхающем вагоне на кособоких нарах, беседовал о серебряной поэзии с его сыном! А товарняк с политическими заключенными ехал через Обь по «мостовому переходу», построенному известным в России инженером — отцом моего друга Георгия Григорьевича. До сих пор не понимаю: почему он тогда ничего не рассказал мне об отце?

Потом, в лагере, на Третьем центральном лагпункте Сиб-лага СССР, мы с Будаговым виделись редко: работали в разных бригадах, жили в разных бараках. Его вскорости этапировали в какой-то другой лагпункт — кажется, в Кривощеко-во, на строительство нового завода.

...А встретились мы еще раз в конце пятидесятых в Кыш-товском районе, куда я приехал с концертами. Будагов увидел на афише мою фамилию и пригласил к себе в гости. Жил он в старенькой деревенской избе. Недавно его полностью реабилитировали, и готовился он к возвращению в Ленинград. И снова в тот летний вечер были у нас и стихи, и тихие песенки; была, конечно, водочка под пельмешки; был роскошный, чистый сибирский закат... И сидела с нами за столом молчаливая немолодая крестьянка в белой косыночке — жена Георгия Григорьевича. Она никогда не была даже в Новосибирске, а теперь ей предстояло ехать с мужем в какой-то Ленинград. Прежняя питерская семья Будагова погибла в блокаду, вот и обзавелся он в Кыштовке новой семьей.

Это хорошо, это правильно, что мне вспомнился сейчас Будагов — ведь он в меру своих сил помогал строить город, который начинал его отец.

Нет, до Колымы нас не дотащили. Несколько эшелонов с заключенными оставили, слава Богу, в Новосибирске. Здесь надо было срочно строить заводские цеха для оборонных заводов, жилье для эвакуированных. Наконец, нужно было горбатиться у станков — вытачивать снарядные гильзы; нужно было шить солдатские шинели, стирать и латать окровавленное белье, которое привозили с фронта.

...Рассказывают, что в годы войны сюда приезжал какой-то высокопоставленный американец. На вопрос, как ему понравился Новосибирск (который тогда гордо именовали «вторым Чикаго»), гость вполне равнодушно ответил: «Большая деревня». «Но ведь у нас такой красивый театр!» Американец, помолчав, сказал: «Новосибирск с его театром напоминает мне голодранца в шляпе».

Сказано было грубо, но достаточно точно — большинство районов города были тогда одноэтажными, деревянными, с мостками вместо тротуаров, с подслеповатыми фонарями, со скрипом ставень, с медленным уличным движением... Началась война... В Сибирь хлынул с запада поток эвакуированных. Невиданный размах экстренного строительства потребовал сотни, тысячи рабочих рук. Желательно дешевых. И каждое утро (и каждый вечер, конечно) по городу тянулись длинные колонны плохо одетых людей. Мужчины и женщины, старики и подростки: в рваных телогрейках, в замызганных бушлатах, в дырявых кирзачах, в уродливых бахилах под названием «четезе», — они шли и шли из лагпунктов на объекты, с объектов — в лагпункты. Знаменитая пересыльная новосибирская тюрьма всегда была переполнена... И когда я теперь иногда прохожу по улице 1905 года, мимо невродиспансера, мне все еще слышатся крики со сторожевых вышек: «Проходи, не задерживайся!..»

По бокам этих скорбных колонн шли солдаты с винтовками наперевес, злобно лаяли собаки, то и дело раздавались окрики «Подтянись! Шире шаг!..» и угрозы «Шаг влево, шаг вправо — конвой стреляет без предупреждения!»

В любую погоду — в жуткую непролазную грязь, в пятидесятиградусный мороз, в зной и в грозу, в дождь и в пургу — плелись по «второму Чикаго» «сиблаговцы-сибулонцы» — заключенные новосибирских лагерей.

Боюсь ошибиться — прошло все-таки более полувека, но в годы войны в городе, в разных его концах, было не менее шестнадцати лагерных пунктов и великое множество так называемых «раскомандировок» — маленьких лагерных подразделений в 20—30 человек заключенных.

Меня пригнали сразу же на Центральный лагпункт, что раскинулся возле какого-то длинного оврага на тогдашней городской окраине. Теперь это улица Учительская. Вот там, где ныне стоят дома №№ 17 и 19, темнел высокий забор, опутанный колючей проволокой, и возле бревенчатой вахты тихо скрипели широкие ворота; какой-то остроумец начертал на них: «Кто не был, тот будет, а кто был, тот не забудет!» Потом этот жизнерадостный лозунг замазали известкой.

А за забором — около двадцати приземистых бараков и громадная площадь для утренних разводов. Десять тысяч человек каждое утро (без всяких там выходных и праздничных дней) строились здесь по пятеркам, формировались в бригады, в отряды, в колонны. Зверские крики охрипших бригадиров, десятников, надзирателей; стоны, плач — все, все впитал в себя этот новосибирский воздух, который до сих пор кажется мне на той улице уплотненным и промороженным!

Вначале, в первые военные месяцы, нас кормили плохо... Нет, не плохо — нас кормили омерзительно и унизительно: пустая несоленая баланда, в которой в лучшем случае плавала косточка от вонючей наваги; жидкая, как слизь, каша из какого-то неведомого «магара» — вот и весь обед... И в наступление пошел смертельный авитаминоз — жуткая болезнь «пеллагра», косившая тысячи людей.

Зимой я работал санитаром в лагерном госпитале. Зловеще памятное совпадение: 12 января 1942 года в осажденном Ленинграде скончался от голода мой отец, и в эту же самую бесконечную ночь в Новосибирске — только в моем больничном бараке — погибло от пеллагры двести сорок человек! А таких бараков у нас было четыре...

Вместе со мной дежурил санитар Анатолий Францевич Гидаш — известнейший венгерский поэт. Он сапожным ножом нарезал фанерные бирки — руки его были сплошь в кровоточащих мозолях... А я писал на бирке фамилию умершего и привязывал ее к левой ноге покойника... Не знаю, где их закапывали, эти желтые скелеты? Где-то поблизости от лагеря. Должно быть, бедная лошадка, таскавшая санки с трупами, совсем не отдыхала...

Неожиданно все переменилось! Черпак раздавалыцика плескал в ржавую миску суп, который уже не хотелось называть баландой; и каша была как каша — синеватая, конечно, но довольно густая, с рыжиковым маслом. И хлебная пайка немного увеличилась...

Видно, кто-то где-то сообразил, что строителей выгоднее кормить, чем хоронить с голодухи.

А работали мы теперь по 12—14 часов в сутки. И как работали! Все военные годы Новосибирск строился фантастически быстро. Вырастали мощные заводы. Формировались жилые кварталы. И главным образом все это строили люди подневольные — в основном политические заключенные: «контрики» и частично «бытовики». Как водится, матерые уголовники — «паханы», «воры в законе» — на работу не выходили.

Поздней осенью в теплый солнечный день нашу 257-ю бригаду привели в густой березовый лес неподалеку от лагеря. Мы валили кряжистые деревья, корчевали пни, а потом рыли большие землянки. «И кто же будет здесь жить? — спрашивал я. — Для кого роем землю в эдакой глухомани?» «Кажись, для эвакуированных», — отвечал бригадир.

Мы справились с земляными работами, и после нас сюда пришла бригада плотников...

А года через три, когда нашу колонну почему-то провели через эти же места, шедшая рядом со мной в шеренге Татьяна Всеволодовна Мейерхольд восхитилась: «Глядите, Юра, до чего же дивная улица в березовом лесу! Просто сказка! И какая идиллия — солнце, зелень, побеленные домики... Вот где бы жить и жить!..»

Сегодня как раз на этом самом месте высится весьма уже почтенный Дворец культуры им. Горького.

А Танечка Мейерхольд — дочь гениального режиссера, убитого на Лубянке — несколько месяцев работала в нашей бригаде, когда мы поспешно строили авиамоторный завод (ныне завод химконцентратов). Мы там делали бетонные полы в цехах. Сейчас не помню, для чего нужна была в бригаде бетонщиков эта худенькая нервная брюнетка? Но отлично помню, что осенью ее этапировали на станцию Шел-ковичиха в сельхозлагерь. По образованию она была зоотехник-коневод. Знаю, что после прибытия Танечки на Шел-ковичиху дела в том лагере пошли так хорошо, что даже сам грозный начальник Сиблага майор Моргунов помог ей досрочно освободиться!..

Я долго не мог в это поверить: Моргунов славился хамством и беспощадностью. Но вот поди ж ты! Характеры людские непостижимы: оказывается, этот Моргунов был страстным театралом и к фамилии Мейерхольд относился просто благоговейно!

И тут самая пора сделать небольшое замечание.

Вполне может быть, что эти мои заметки кое-кому покажутся странными из-за того, что нет в них кошмарных лагерных сцен, описанных Солженицыным, Шаламовым, Жженовым... Что поделать! Уж, видно, так устроена память сердца моего, что ужасные картины запомнились плоховато.

Конечно, изуверы-палачи были не только на Колыме, но и на Печоре, в Акмолинске и в Сибири... Возможно, кто-нибудь еще напишет про страшный лагерь уничтожения в Ис-китиме (на известковом карьере), куда я чуть было не угодил перед самым своим освобождением...

Но сейчас мне хочется подчеркнуть, что свет не без добрых людей, что среди лагерного начальства мне посчастливилось встретить порядочных граждан; и в общем их было не так уж мало в Новосибирске военного времени.

Разве могу я забыть Петра Петровича Соколова — начальника Центрального лагпункта? Сухощавый, седой, всегда подтянутый офицер, не очень улыбчивый — он среди заключенных славился справедливостью и человечностью. Сколько моих товарищей по несчастью обязаны жизнью этому суровому «гражданину начальнику»! Скольких он поддержал скупым добрым словом и посильной заботой!

Рассказывали мне, что жил он где-то на Волочаевской улице. Ничего, к сожалению, не знаю про детей его и внуков. Но если живы наследники Петра Петровича, то пусть они не стыдятся, что их предок носил голубые погоны в ту страшную противоречивую эпоху; пусть гордятся они человечностью капитана Соколова.

...Андрей Леонтьевич Денисюк, Николай Николаевич Сущев, Анна Ивановна Леонова — они в разных звания и должностях трудились честно в КВЧ — культурно-воспитательной части. Образования у них- было маловато и, как говаривал Сущев, «культурешки бы поднабраться!» Но свои душеспасительные функции исполняли исправно и на «врагов народа» украдкой взирали сострадательно. А даже тайное сострадание для нас тогда было куда дороже хлебной пайки.

Простой, краткий и понятный лозунг «Все для фронта, все для победы!» определял тогда жизнь всей страны — и на воле, и в заключении, придавая ей важный смысл и наполняя каждый день активной деятельностью.

С конца сорок первого и всю зиму сорок второго года заключенные Центрального лагпункта сооружали аэродром для завода им. Чкалова.

...Мы делали планировку,
Возили в тачках бетон,
А ветры, как псы, срывались
Со всех четырех сторон!..

Эти стихотворение я написал спустя тридцать лет. Но до сих пор мне слышится острый вой мартовской поземки на том призрачном, адском пространстве.

...Кто-то не выдержал и бросился бежать в сторону редкого перелеска. Тут же стрелок-конвоир (говорили, из таежный охотников) с одного выстрела на глазах у всех и всем в назидание насмерть уложил голубчика. И такая тишина наступила на летном поле. «Кто еще хочет бежать? Нет желающих?.. Продолжай вкалывать!»

Однажды на аэродром приехал первый секретарь обкома партии Михаил Васильевич Кулагин. Он привез с собой ящик водки.

Я очень хорошо запомнил его необычайную речь на небольшом митинге. Как всегда, было ветрено. И Кулагин кричал что было сил, ветер далеко разносил его голос: «Дорогие товарищи заключенные! Да, я не оговорился — знаю, что обращаюсь к вам не по правилам, не по инструкции. Но к черту сейчас всякие инструкции! Мы сегодня с вами действительно товарищи, потому что делаем общее дело: помогаем громить фашистов. Я вам верю, как самому себе. Вы настоящие герои военного времени! Вы построите аэродром досрочно!..»

Мы, политзаключенные, которых иначе как «контрики поганые» никто не называл, слушали секретаря обкома разинув рты. Многие молча плакали — я это видел своими глазами. И водка тут, пожалуй, была уже не нужна: взлетно-посадочная полоса вырастала прямо на глазах.

До славной победы на войне было уже недалеко, когда на Центральном лагпункте был установлен необычный мировой рекорд. Мой лагерный друг Сашка Добужинский (родной племянник знаменитого художника) ходил молчаливый и взбудораженный. Его, бывшего студента строительного института, определили учетчиком в бригаду каменщиков, которая возводила цеха на авиамоторном заводе.

— Что такой задумчивый? — спросил я его после отбоя.

— Боюсь, ничего не получится... — загадочно ответил Сашка. — Дело это пока что секретное, болтать о нем не нужно. Потому что если провалимся, вонь пойдет по всему Сиб-лагу — могут и головки полететь. Но мне кажется, что подготовились мы здорово: с кирпичом и раствором полный порядок. А ребятки — что быки на откорме, поглядеть страшно!.. Только бы погода, только бы не дождик!

Потом Добужинский рассказал все более внятно. Оказывается, где-то там, у начальства, родилась безумная идея: рвануть рекорд по скоростной кладке. Да не просто рекорд — а мировой! Не знаю, какие там были цифры, но получалось, что трое каменщиков должны были за одну нормальную рабочую смену возвести стены целого цеха... Или что-то вроде этого. И представьте себе — получилось! Здорово получилось!

В тот погожий осенний денек из города на стройку прикатило разное начальство. Явились и корреспонденты с фотоаппаратами. Огромный кумачовый плакат трепыхался на ветру:

Их метод всегда одинаков:

На вахте войны и труда
Навощик, Ефремов, Булгаков
Первыми будут всегда!

На другой день из этого немудреного стишка даже песню сотворили и спели ее на утреннем разводе.

А примерно через неделю на первой полосе газеты «Правда» (!) под очередной сводкой Информбюро появилась крохотная заметочка о том, что на строительстве завода в Новосибирске трое каменщиков установили мировой рекорд кладки кирпича. Вот и все. Даже фамилии рабочих не были упомянуты.

Но в самом лагере торжества все-таки были. Навощи-ка, Ефремова и Булгакова освободили в тот же день, когда они установили рекорд, тем более что срок у них подходил к концу.

Через несколько лет, уже после войны, на всю страну прославился новосибирский каменщик Максименко. Он тоже установил мировой рекорд на кладке кирпича. Максименко был вольнонаемный, свободный человек. А те трое, как ни говорите, были заключенными — взгляд на их достижение должен быть другим.

Я предан Новосибирску. Его нынешний облик создавался на моих глазах. И где-то в кварталах этого города оставил я капельки своего пота, слез и крови... Конечно, это никому не заметно, кроме меня. И никто не подозревает, что, проходя по улицам города, меня тянет сойти с тротуара на проезжую часть — шагать, как бывало, по мостовой. И что даже через полвека я все еще слышу хриплые окрики: «Подтянись! Шире шаг! Конвой стреляет без предупреждения!..»

Лопаты давно проржавели,
Тачки давно сожжены,
Серые чуни из корда
Сто раз позабыться должны.
А вот — ничего не забылось!
Я вечно на поле твоем,
Чкаловский испытательный
Маленький аэродром.
Я знаю, как там бывает
В мартовский гололед...
Земля моя дорогая —
Мой первый далекий взлет!

0

16

Имя его неизвестно

Шаровьев Юрий Павлович

История, о которой я хочу рассказать вам, на всю жизнь отчетливо врезалась в мою память, но почему-то о ней забыли даже старожилы. Забыли, я считаю, незаслуженно...

Летний день 1943 года. Мы, мальчишки, играем в прятки возле своего дома, стоявшего на углу Советской и тихой улочки Журинской. Вдруг мы услышали нарастающий гул самолета. Казалось, моторы ревели прямо над нашими головами. Еще секунда, и мы увидели резко снижающуюся машину. Она шла так низко, что грозила задеть крыши домов. Истребитель пролетел по направлению к площади Сталина, скрылся из нашего вида, и тут мы услышали взрыв! Что есть ног мы помчались на этот звук. Выбежав на Красный проспект, мы увидели место разыгравшейся трагедии: у деревянного одноэтажного дома, стоявшего возле здания мединститута, зияла воронка с взрыхленной землей. Толпа испуганных людей окружала ее. Но обломков самолета не было видно. Машина ушла в подвал дома под фундамент, углубилась в землю и там, на глубине, взорвалась! Удивительно, но дом абсолютно не пострадал, даже стекла уцелели!

Вскоре примчались военные, разогнали людей, оцепили место аварии, начали раскопки, но мы крутились рядом, и я услышал, как один говорил другому, показывая какую-то железяку: «Это все, что осталось от самолета!»

Поскольку дело это засекретили, то информация о событии передавалась скудная и отрывочная. Слушая приглушенные разговоры взрослых, я понял, что при испытании какой-то модели Чкаловского завода случилась авария, и летчик тянул на городскую площадь, чтобы на ней приземлиться, но не дотянул... Он мог бы спастись, выпрыгнув с парашютом, но тогда бы неуправляемый самолет натворил бы бед в городе: пострадали бы и дома, и люди. Совсем как в песне:

И надо бы прыгать — не вышел полет, Но рухнет на город пустой самолет, Пройдет, не оставив живого следа, И тысячи жизней погибнут тогда!

Об этом пилоте не написали песню, хотя он тоже погиб, спасая людей. Следуя логике того времени, о событии умолчали, словно его и не было. Но картина его трагической кончины до сих пор стоит у меня перед глазами, словно это было вчера...

Оказалось, жена погибшего летчика жила неподалеку от нас и мне ее даже показывали — она вела по улице сынишку лет четырех-пяти... Эти люди осиротели в мирном Новосибирске, в глубоком тылу. Думаю, что сын летчика-героя еще жив и мог бы рассказать землякам о своем отце, показать его портрет, назвать его имя, незаслуженно забытое. Ведь он совершил подвиг, и несправедливо, что новосибирцы до сих пор не знают о нем!

0

17

В институт — на полуторке

Полян Валентина Ильинична

Мы — это мои мама, бабушка и двенадцатилетняя я, бежим из Западной Украины от войны. Сначала уехали в Донбасс, потом долгие месяцы ехали в Узбекистан, меняя и продавая в дороге вещи. Там мы пожили недолго — узнали, что наши родственники перебрались в Сибирь, и решили соединиться с ними. Опять поезд, опять продажа вещей, и вот, наконец, Новосибирск! Место назначения — строящийся завод «Тяжстанкогидропресс». Стоял ноябрь, было холодно, и город был покрыт снегом. Да, собственно, города-то и не было. По крайней мере, там, где нам предстояло жить, — несколько бараков, строящиеся цеха и пустыри, пустыри... Унылое место! Не думала я тогда, что останусь навсегда в этом неуютном и холодном краю и что полюблю его.

В комнате, куда нас поселили, стояли в три этажа топчаны — там уже ютились шесть семей, теперь к ним добавилась и седьмая. Размещались так: внизу спали старики, на втором «этаже» — взрослые, на третьем — мы, ребятишки. Никто не брюзжал, не жаловался на тесноту, никто не ругался — жили дружно: не могу припомнить ни одного скандала. Несмотря на дикие условия, люди держались очень достойно.

Особенно тяжело приходилось нашей семье — после двух эвакуации у нас почти не осталось вещей, не было продуктов, и мы голодали. Чтобы как-то поддержать себя, ходили на покрытые снегом поля, рылись в мерзлой земле от темна до темна в поисках невыкопанной картошки и, можете себе представить, сумели таким образом набрать почти мешок!

Наконец мама сумела устроиться на работу в один из цехов завода экономистом, и я ходила ей помогать таксировать наряды. В цехе, несмотря на то, что не было крыши, уже работали станки и давали продукцию. Мамино рабочее место было в выгороженном небольшом помещении, где горел «козел» и где было скудное тепло. С едой стало полегче — у нас появились карточки: мамина, рабочая, и наши — иждивенцев. Но еды все равно не хватало, и бабушка даже начала опухать от недоедания — стремясь подкормить меня, она отрывала кусок от своего пайка... Теперь это покажется странным, но даже голод мы не воспринимали как нечто ужасное, не было чувства униженности или озлобленности — с голодом мирились как с естественным состоянием. Но если с едой плохо, то с одеждой — еще хуже! Мы все вконец износились. Приобрести одежду можно было только по ордерам, которые выдавались очень редко и в основном передовикам производства, поэтому когда мама приходила в дом с ордером, это было счастьем. Один раз она получила по ордеру кусок ткани — гобелен. Обычно им обтягивают мебель. Но это — обычно, а в тот раз из него сшили блузку для меня, а из остатка получился коврик! В том же году у меня появилась еще одна обновка — юбка из сатина. В таких нарядах я щеголяла в девятом классе.

С обувью дела обстояли просто безнадежно. На ногах у меня были грубые ботинки, латанные-перелатанные, давно потерявшие форму, раскисшие и растоптанные. И как же я мечтала о туфельках! И вот однажды судьба улыбнулась мне: маме по ордеру выдали... сапоги. С ними мы пошли к сапожнику, чтобы он сшил из них для меня туфельки по последней моде — на низком каблучке, с перепонкой на пуговке. И надо же было случиться, чтобы сапожник ошибся меркой и сшил туфли на размер меньше! С надеждой, что они разносятся, мы их забрали, и я отправилась в Бугринскую рощу на какой-то праздник, а это километра три-четыре... Туда я еще как-то шла, а вот обратно... Придя домой, рухнула на кровать со стертыми в кровь ногами. Но мысль, что мои драгоценные, долгожданные туфли могут продать, была для меня так невыносима, что когда пришла мама, я пустилась в пляс, чтобы доказать, как они хороши. Но маму обмануть не удалось, и с туфлями пришлось распрощаться...

На «Расточке», где мы жили, не было школы, и мы ходили довольно далеко: на территорию нынешней областной больницы, в школу № 63. Она располагалась в нескольких приспособленных деревянных домиках, но зато какие в ней были учителя! Энтузиасты, умницы, интеллигенты, вдохновенные личности, зажигающие словом, увлекающие своими науками. У них даже средние ученики могли быть уверены, что поступят в вуз, — такую они давали выучку! В школу мы ходили через речку Тулу. В те годы это была чистая полноводная речка с красивыми берегами. В ней купались и ловили рыбу, что сегодня невозможно даже представить — так изуродовали прекрасную реку всего за полвека! Весной Тула бурлила, кипела, выходила из берегов и непременно сносила мост, по которому ездили машины и ходили люди. Это ежегодное событие мы, школяры, воспринимали с ликованием: дорога в школу была отрезана! Каникулы среди учебного года! Особенную радость доставляло сознание, что другие учатся, а мыто нет! Как здорово! Неделю, а то и больше, пока мост водворяли на место, мы носились по улицам, радуясь солнцу и весне, а потом с удовольствием возвращались за парты, потому что свою школу все-таки любили.

К десятому классу вышел указ о раздельном обучении девочек и мальчиков, и нас перевели в школу № 70, что у кинотеатра «Металлист». Дорога стала занимать более часа, транспорта — никакого. И когда проводились какие-то мероприятия, приходилось ходить в школу два раза на дню. Без приключений не обходилось. Однажды после занятий во вторую смену нас с подружкой встретили четверо парней, перегородив единственную среди снега тропинку. Сначала потребовали денег, а потом, наставив пистолет, приказали снять шапки и пальто. Был мороз 35 градусов с ветром. Мы остались в одних платьицах и побежали назад в школу. Убегая, наши грабители бросили назад мою муфточку, за что я им до сих пор благодарна: у меня уже были обморожены пальцы рук, и неизвестно, чем бы закончилось еще одно обморожение. Вспомнила этот случай не для того, чтобы пожалеть себя, а для того, чтобы рассказать, что было дальше. В школе нам посочувствовали, сбегали куда-то за одеждой и проводили к одной из близживущих одноклассниц, чтобы мы могли хорошенько выспаться и прийти в себя после происшествия. Этому взрослые придавали большое значение, потому что назавтра предстояла контрольная работа, и надо было, чтобы мы ее не пропустили. Сейчас бы сказали: какая контрольная после такого стресса? А тогда учеба ставилась на первое место, и это было правильно. Попутно замечу, что милиция сработала оперативно: грабителей задержали в тот же вечер...

Закончив школу, я проработала год на заводе, скопила денег на одежду и поступила в педагогический институт на факультет русского языка и литературы. Сбылась моя давнишняя мечта. Но поступить оказалось куда легче, чем в него ездить.

Сегодня путь с берега на берег не представляет никакой сложности — садись себе в комфортабельный вагон метро и через несколько минут ты уже перемахнул через реку. А тогда, в пятидесятые годы, это было настоящее путешествие. И если мне приходилось далеко ходить в школу, то попадать в институт было целой проблемой. Вы поймете, насколько неудобным и неприспособленным был Новосибирск, если я вам расскажу, как же я добиралась на учебу.

Мой маршрут был такой: от «Расточки», то есть от нынешней площади Сибиряков-Гвардейцев, до станции Новосибирск-Западный — пешком. Потом надо было садиться на электричку, расписание которой было очень неудобным: занятия в институте начинались в три часа, а она шла в 12 часов дня. За пятнадцать минут мы доезжали до станции Новосибирск-Главный, и надо было думать, чем занять себя до начала занятий. Если погода позволяла, садились в скверике, чтобы готовиться к семинарам. Доставали учебники и конспекты, если нет, — то оккупировали институтские подоконники.

Куда предпочтительней было добраться через понтонный мост на попутке. Делалось это так. Доходили до сада Кирова. За ним, за тоннелем, на углу стоял магазин, который почему-то называли еврейским. Вот у этого магазина часто останавливались порожние грузовики, возившие кирпич куда-то в сторону «Сибсельмаша». Шоферы охотно брали нас, студентов, с собой. Мы забирались в кузов и ехали стоя, с ветерком, в клубах красной кирпичной пыли. Машины тормозили неподалеку от института, что было очень удобно, — возле Чернышевского спуска. Мы выпрыгивали и начинали счищать кирпичную пудру с одежды, лица и обуви. Плохо, что такие поездки требовали частых стирок — с мылом-то было плохо.

Занятия заканчивались около восьми-девяти вечера, и опять на электричке нельзя было уехать. Мы возвращались целой группой, голосуя на понтонном мосту попутным машинам. Не все, конечно, останавливались, да и машин в то время было мало. Но те, кто подвозил, денег с нас не спрашивали. Уезжали по очереди: первыми те, кто сильнее замерзал, а мерзли мы страшно — и потому, что много времени доводилось проводить на улице, и потому, что одежонка была плохонькой. Долгие-долгие годы я сохраняла в себе ощущение жуткого, проникающего до каждой клеточки холода... Домой добирались к 11—12 часам...

И какое же было облегчение, когда от «Расточки» пустили трамвай! Правда, ходил он без всякого расписания и не чаще, чем раз в час, но если повезло, мы добирались до Западного королями!

На дневном я проучилась всего курс — жили мы бедно и маминого заработка не хватало даже на еду. Спасибо ей, что выдержала целый год и дала мне возможность хоть немного побыть настоящей студенткой. Я перевелась на заочное и отправилась опять на завод, который и стал моей судьбой.

И все-таки годы нашей юности были прекрасны! Они были наполнены воодушевлением великой Победы в страшной войне, огромными надеждами и энтузиазмом. А как мы любили свой неустроенный Новосибирск! С каким удовольствием гуляли по Красному проспекту, как любовались его красотой! А оперный театр? Мы не пропускали ни одного спектакля. В любой мороз, по льду через Обь пешком — ради прекрасных мгновений встречи с искусством! И никогда не позволяли себе войти в этот храм в будничной одежде, из последнего выделяя средства на нарядное платье, на туфельки. Потому что кто хочет, тот ищет пути, а кто не хочет, тот ищет оправдания. Мы хотели жить полной жизнью и жили ею!

0

18

Аул на улице Степана Разина

Жильцов Федор Васильевич

В начале ноября 1945 года я, деревенский паренек, по комсомольской путевке прибыл в 13-е отделение милиции Заельцовского района на работу.

Подаю направление, в котором написано: «...на должность уполномоченного». Кадровик Волков, увешанный боевыми орденами, встретил меня хмуро: «Ты хоть знаешь, что такое участковый уполномоченный?»

А откуда мне знать? Стою, переминаюсь с ноги на ногу... Понял начальник, что перед ним деревенщина, стал рассказывать об этой работе... Потом выдали обмундирование — огромные валенки, тесную шинель, шапку с большой звездой и гербом страны.

Наутро взяли мы со старшиной мишень и пошли на стрельбище — в лог, что возле горбольницы, в березовый лес. Стрельнул я с десяток раз, после чего получил оружие!

На третий день моей службы объявляют казарменное положение: без разрешения начальника за пределы территории отделения не выходить, работать на участках, спать в отделении. Приближался праздник 7 Ноября. По традиции в дни праздников — повышенная боеготовность. Выглядело это так. Старший оперуполномоченный, он же начальник УР, вытаскивает пачки дел на подучетников и раскладывает их по участкам. Участковые просматривают эти дела и составляют списки, кого доставить в отдел для отсидки на период праздников. Ночами мы стучались в дома и доставляли в отделение всех неблагонадежных — бывших зеков и хулиганов. Сейчас даже в голову не придет: как это — ни с того ни с сего водворить человека в КПЗ только потому, что он был ранее судим? Но было такое правило, и некоторые даже сами приходили с узелками и докладывали: «Пришел для отсидки!» Зато праздники не были ничем омрачены и любой мог спокойно ходить по улицам, не боясь, что нападут хулиганы или грабители. Казарменное положение продолжалось до Дня советской милиции, то есть до 10 ноября. При подготовке к 1 Мая все повторялось сначала...

Мой участок назывался «Красная горка». Он тянулся от площади Калинина вдоль Ельцовки и доходил до горбольницы. На нем — две достопримечательности: Солдатский мостик — от него берет начало улица Танковая, и казахский аул. Солдатский мостик издавна пользовался дурной репутацией — здесь раздевают, грабят, насилуют и живет здесь лихой народ. А в районе улицы Степана Разина жили казахи. Их жилища трудно было назвать домами — скорее это землянки, вырытые по склону берега Ельцовки. Стены сплетены из прутьев, забитых глиной. Несмотря на убогость внешнего вида, на подслеповатые маленькие оконца, жилища эти были даже по-своему комфортны, потому что зимой в них было тепло, а летом прохладно. На земляном полу стелились кошмы, которые хозяева сами и изготавливали. За неимением шерсти они срезали мех со старых, непригодных к носке полушубков и изготавливали из него кошмы, а кожу выделывали и пускали на обувь. В домишках было несколько комнаток. Мне нередко приходилось бывать у казахов в домах — проверять домовые книги. Стучишь и слышишь в ответ:

— Келдым?

— Аш! (Свои, значит.)

— Бектам! (Заходи!)

И сразу раскидывают маленький столик, бросают подушки, угощают чаем с баурсаками — шариками из теста, сваренными в кипящем жире. Мой наставник, лейтенант Прохоров, учил: «От угощения не отказывайся — обидишь. Но и не обжирайся!»

Казахи — честнейшие люди. За ними никогда не числилось ни одного преступления. Правда, занимались они запрещенным в те годы кустарным делом. Но на это мы глядели сквозь пальцы, да и промысел-то их не давал им особых доходов, а лишь помогал продержаться в трудное время. Они обычно скупали на барахолке всякое тряпье и рванье и шили из двух-трех старых вещей одну поновее. Шили и мужчины, и женщины. Почти во всех домах стрекотали машинки. Изделия они продавали на барахолке, что шумела напротив Ипподромского (теперь Центрального) рынка.

Промысел помогал этим малограмотным людям жить довольно сытно. Во многих домах пахло варящимся в объемных котлах мясом, в основном кониной. Нередко в «аул» пригоняли лошадку. Ее забивали молниеносно, разделывали и мясо делили по справедливости между всеми поселенцами. Казахи соблюдали все национальные обычаи, и если умирал старший брат, то младший женился на его вдове и брал на себя все тяготы и заботы о семье. Теперь от аула не осталось и следа...

В первые послевоенные годы криминальная обстановка в городе была сложнейшая, а численность милиции оставляла желать лучшего. В нашем отделении весь личный состав, включая конюха и техничку, не превышал 50 человек. Из оружия у нас были только наганы, весь транспорт — единственная каряя кобылка, впрягавшаяся в кошелку и возившая в основном начальника... Мы работали на износ, выставляя ежедневно 16 постов, — было важно, чтобы люди нас видели, чтобы чувствовали себя уверенней.

Но бандитов было больше. В Новосибирске орудовали оснащенные трофейным оружием банды и группы, многие действовали под маркой «Черной кошки». Они наводили ужас и страх на население. Ходить по улицам вечерами было опасно. Бандиты зажимали между пальцами лезвия бритвы и резали, словно когтистой лапой, лица людей. Возможно, это было придумано где-то на Западе, откуда и явилась к нам «Черная кошка», для того чтобы рабочие боялись ходить на заводы в ночную смену. Грабители действовали нагло и безбоязненно — ломали окна и двери, врывались в дома, загоняли хозяев в подполье, забирали вещи и уносили.

Особой дерзостью и куражом отличался главарь по кличке Дунька. Он ходил всегда в офицерской форме, с погонами капитана. То на нем форма летчика, то артиллериста, то политработника. Для фасону Дунька брал с собой «на дело» баян, и пока подельники ломали двери, Дунька во всю наяривал лихие песни: знай, мол, наших! Мне все нипочем! Словом, откровенно издевался над милицией. Наглость Дуньки не имела предела: загнав хозяев в подпол, бандиты не торопясь забирали все ценное, а потом спокойненько усаживались за стол и начинали бражничать до утра, превращая гулянки в настоящие оргии.

Но это все еще «семечки». Однажды Дунька нарядился в форму лейтенанта пожарной охраны и среди бела дня подъехал на грузовике со «строительной» бригадой к главному магазину города — Торговому корпусу, что на Красном проспекте. Спокойно разгрузив стройматериалы, «рабочие» начали возводить вышку пожарного наблюдения на задах здания, со стороны Первомайского сквера. Чем выше возводилась вышка, тем глубже копался подземный ход... В одно прекрасное утро работники магазина «Ткани», отперев двери, обнаружили пропажу в своем подземном складе самых дорогих и дефицитных тюков габардина и бостона. Пролом вел к пожарной вышке... А Дунька, конечно же, исчез. Этот наглый грабеж, подготавливающийся почти в открытую, на глазах всего честного народа в течение нескольких дней, окончательно убедил Дуньку в своей неуязвимости и тупости милиции. Чрезмерная самоуверенность его и сгубила в конце концов. Попался он глупо и бездарно. Шел себе по улице один, как ни в чем не бывало. Его опознал один участковый милиционер, богатырь и силач. Он его и повязал.

Бороться с этим отребьем нам очень помогали люди. Сначала их называли осодмиловцами, потом — бригадми-ловцами. Идешь ночью с обходом, а с тобой пять-шесть человек с синими повязками — помощники милиции. Никаких льгот у этих ребят не было, никто им не платил, спасибо даже не говорили, но такой был у народа патриотизм, такая готовность помочь, такая жажда сделать жизнь чище и лучше! Вспоминаю, как у горбольницы хулиган напал вечером на студентку мединститута и, подражая «Черной кошке», порезал ей лицо. Тогда мобилизовались студенты-медики и такого шороха навели в округе, что вся мразь попритихла, все распоясавшееся вконец хулиганье куда-то попряталось, исчезло.

В 1947 году я закончил Омскую школу милиции и ушел «на повышение», стал работать в городском управлении. Там был у нас удивительнейший работник, настоящий, прирожденный сыщик — Федот Дворядкин. Человек он был не очень грамотный, но звание майора носил заслуженно — сколько матерых бандюг благодаря ему было упрятано за решетку!

Мы иногда подолгу не видели его на работе. Он исчезал на несколько дней. Но стоило ему появиться и запереться с начальником в кабинете, мы уже знали: «Опять не спать, братцы! Федот появился!» И точно! Смотрим, уже бегает секретарь, предупреждает, чтобы не расходились. А в час или два ночи собирают всех: обнаружена банда. Выезжаем! Эти банды удивительнейшим образом выслеживал Дворядкин.

Федот сам говаривал: «Нет в Новосибирске квадратного метра земли, где бы не ступала моя нога». Так оно и было. Один раз он пролежал в засаде двое суток в палисаднике у дома, где затаились преступники. Высочайший авторитет был у этого человека. Помню, один раз на совещании что-то долго обсуждали, ломали голову, как поступить? Федот слушал, слушал и говорит: «Что мы тут сидим, воду толчем в ступе? Да вы идите к водокачке. Вам там бабы все расскажут!» Сам он, конечно, к водокачке не ходил. Но помощника с коромыслом и ведерками посылал. Тот садился на ведро, покуривал и слушал, о чем говорят женщины: кто подрался, кто во сколько пришел, кто с кем гуляет. И результаты были неплохие.

Приехал как-то к нам начальник УВД из Челябинска. Привели его в картотеку, которой мы очень гордились. А он говорит: «У меня это тоже есть. Но я бы сейчас променял ее на полсотни квартальных надзирателей, которые знают, что вчера Митька ел и в какой кепке ходил! Не надо фетишизировать картотеку. Живое наблюдение иногда ценнее иного документа»...

Недавно я побывал на набережной. Там теперь прекраснейший парк. Я стоял, смотрел и думал, что вот здесь, на этом самом месте, только место это теперь под толстым слоем песка, когда-то стояли дома, крутая лестница вела к реке, а я сидел в засаде у домика, вплотную прилепившегося к ее ступенькам — в окно можно было стукнуть рукой. Обитала в том домишке городская шайка.

Ах, Каменка, Каменка! Тысячи домов, тысячи семей. Какие человеческие трагедии связаны с ней! Прилепившиеся к берегам домишки, настоящие лачуги. Шанхай, да и только! Теперь лачуги снесли, речку упрятали в трубу, замыли многометровым слоем песка. Ничего не осталось от страшного места. Только память.

0

19

Как прочитать книгу полностью?

0

20

василич написал(а):

Как прочитать книгу полностью?

Набрать в поисковике название и автора, выбрать ссылку, например эту Ссылка. Загрузить, скачать, распаковать, сохранить, куда Вам удобнее, прочитать.

Если кто-то располагает временем, продолжите, плиз, загрузку книги на форум. У меня с временем пока туго.

0

21

Olga написал(а):

Набрать в поисковике название и автора, выбрать ссылку, например эту Ссылка. Загрузить, скачать, распаковать, сохранить, куда Вам удобнее, прочитать.

Как правило, по этим ссылкам не то, что надо :-) Ещё бывает и с расширением .exe вирусы всякие выложены

Olga написал(а):

кто-то располагает временем, продолжите, плиз, загрузку книги на форум

Продолжаю :-) Формат .pdf, текст копируемый, навигация, страница "Содержание" кликабельная. Скачать

+1

22

Valer54 написал(а):

Как правило, по этим ссылкам не то, что надо

:-) по какой сама скачивала, ту и указала, а что она там сейчас цепляет...

0

23

http://kraeved.ngonb.ru/node/1913
http://kraeved.ngonb.ru/node/1912
http://kraeved.ngonb.ru/node/1911- Здесь тоже воспоминания о городе

Отредактировано Ольга (07-04-2015 16:28:10)

0

24

Ольга написал(а):

http://kraeved.ngonb.ru/node/1911- Здесь тоже воспоминания о городе

Моя мама тоже видела верблюдов в начале 30-х годов на  улице в Новосибирске! Видимо на них привозили товар из Средней Азии!

0

25

Мой Новосибирск.Книга воспоминаний._Автор-сост.Т.Иванова_Новосибирск_Дет.лит_1999_363с.pdf

**

0

26

alippa написал(а):

Мой Новосибирск.Книга воспоминаний._Автор-сост.Т.Иванова_Новосибирск_Дет.лит_1999_363с.pdf

Пустое. Ни страниц, ни нормального оглавления

0

27

golod написал(а):

Пустое. Ни страниц, ни нормального оглавления

пока только такой вариант(((

0

28

alippa написал(а):

пока только такой вариант(((

он давно в сети.
я проще поступил - пошёл в библиотеку и сфотографировал оглавление

0

29

golod написал(а):

он давно в сети.

ага, я просто добавил в нашу библиотеку для полноты коллекции

+1

30

Обзор книги в НВС 1999.
https://i.ibb.co/NysrHCR/image.jpg

+2