Меня развеселил рассказ Игоря Маранина (Бромбензола), при этом всплыло в памяти слово из лексикона моей бабушки (замай).
Был я в той Рязани... (фестивальные рассказы #4)
Дядюшке Джо, живущему в какой-нибудь тьмутаракани вроде Мохаве, абсолютно наплевать, что я о думаю о месте его жительства. Даже если я скоплю денег, приеду в Мохаве, доберусь под палящим солнцем до его заброшенного городка из пятнадцати покосившихся фанерных домиков и выскажу всё, что думаю об этой песчаной заднице мира, он лишь флегматично сплюнет мне под ноги жевательный табак и постучит пальцем по виску.
Вечером, когда луна выползает из жёлто-коричневых песков на небо, Джо вместе с такими же, как он, стариками, будет сидеть на потрескавшихся пластиковых стульях у старого трейлера, потягивать из бутылочного горлышка пиво, сплёвывать табак и хрипло подпевать соседу, играющему на гитаре "Hello brother":
"Ты можешь убраться на край Земли и вернуться обратно, улететь, уплыть или уехать на поезде, но где бы ты ни был, везде одно и тоже: мужчине нужны деньги, место под солнцем, женщина и лучшая жизнь для детей".
Родина дядюшки Джо - внутри.
И эти пятнадцать покосившихся фанерных домиков, большой ржавый трейлер, автозаправку и выцветший американский флаг над крышей он возит с собой, куда бы ни поехал. Он живёт в центре мироздания.
Изменить Родине для дядюшки Джо - это изменить себе.
Наша Родина - снаружи. Оттого мы способны удаляться от неё на невообразимые расстояния и спокойно предавать себя, не предавая её. Самый отъявленный негодяй у нас может героически отдать жизнь за Отечество, и его поступок создаст для мыслящих по-западному потомков неразрешимый исторический парадокс. Но будет понятен потомкам, мыслящим по-русски: Родина - она ведь мать. Собственную мать может любить даже последний негодяй.
Дядюшке Джо плевать, что я думаю про Мохаве. Наш человек, особенно провинциал, не раздумывая даст в морду, если я ненароком задену его малую Родину.
...Питерский писатель Илья Стогов читал в переполненном конференц-зале новосибирской областной библиотеки лекцию. О Париже, ставшем Меккой для художников и писателей девятнадцатого - первой половины двадцатого веков. О Лос-Анджелесе - святом городе киношников. О Нью-Йорке с его театральным Бродвеем... Публика собралась интеллигентная, слушала с интересом. В клетчатой рубашке, с бабочкой, Стогов порхал над сценой, словно махаон из семейства парусников. Свободных мест не было, ближе к выходу люди даже стояли, вытягивая шеи. Лишь рядом со мной, в дальнем углу зала, мужчина в толстом вязаном свитере и потёртых зимних джинсах не проявлял к выступлению никакого интереса. Это был шофер, привезший на встречу со Стоговым журналистов и теперь дожидавшийся, пока они запишут всё, что им нужно. Краснощёкий, широкий в кости, с двухдневной щетиной на щеках и носом-картофелиной, шофёр полулежал на стуле, оплыв туловищем по спинке вниз. Грубые пальцы его переплетены были на животе и подрагивали - он дремал, прикрыв веки. До конца лекции оставалось совсем немного, и тут докладчик допустил просчёт.
- Взять, например, Новосибирск, - сказал он. - Я думаю, ваш город по размерам можно сравнить с Рязанью...
Закончить свою мысль писатель Илья Стогов не успел. В интеллигентном библиотечном зале, до того притихшем и внимательном, возник невнятный гул. Так гудит пчелиный улей - совершенно не разобрать о чём, но явно угрожающе. Докладчик зацепился крылом за этот новый звук, сбился с мысли и остановился. И тут же с разных стороны в него полетели реплики:
- Третий город страны...
- Столица Сибири...
- Академгородок...
- Обское море...
Шофёр в толстом вязаном свитере проснулся от шума, приоткрыл веки и секунды две соображал, где находится.
- Что случилось? - лениво поинтересовался он, не меняя позы.
- Илья Стогов Новосибирск с Рязанью сравнил.
- Новосибирск?! - не поверил шофёр, и, с необычайной резвостью вскочив на ноги, выкрикнул в сторону сцены: - Да был я в той Рязани! Никакого сравнения!