Советская Сибирь, № 203, от 10.9.1922
ЛИТЕРАТУРА, КУЛЬТУРА ИСКУССТВО.
Суфлер.
(Рассказ).
Почти каждый день утром на базаре можно было встретить полковника Головню и медицинского фельдшера Соловьёва. Полковник ходил в старой серой офицерской шинели и на вид был куда еще бодрый старик. Ходил—приценивался: возьмет карася двумя, пальцами понюхает и спросит—„почем"?.. Полюбопытствует—сунет нос в кадушку с капустой квашеной или, заслышав писк цыплят в клетушке, подойдет—начнет торговаться, всех перещупает, на ладони взвесит, поторгуется, поторгуется и отойдет.... Сам покупать ничего не окупал, жена не доверяла — бойкая, чернявая, приземистая барыня.
Зато фельдшер Соловьёв полный с заплывшим и обрюзгшим от пьянства лицом всегда к возу подходил наверняка и, что-нибудь да покупал: Линя ли отберет—причмокнет вкусно и положит в корзину, а сам вздохнет. яичек, маслица, рябчика, утку дикую, а то и живого поросёнка.
Бывший полковник Головня не знал достоверно о своих предках, зато его жена, Глафира Афанасьевна, была хорошо осведомлена о всей родословной своего мужа; Фамилия—Головня встречается ещё при Иоанне Грозном, прапращур полковника Головни был сокольничим в свите грозного царя. И придание говорило, что с виду он был чёрен, как головня, посему и дано ему было прозвище "Головни", впоследствии ставшее фамилией его потомков... Глафира Афанасьевна говаривала не раз своим знакомым что и отец полковника и дед все имели цвет волос черный и лица смуглый, так что не удивительно, если в полковник уродился таким, как будто смолой вымазан.
Собственно говоря, полковник Головня не был половником, а всего лишь только подполковником—это во-первых, а во-вторых и в подполковники то он был произведен в лазарете во время последней войны, где он лежал в течение года—вплоть до того времени, как пришла отставка, гласившая, что капитан такой-то увольняется в отставку с производством в следующий чин, с мундиром и пенсией.
Полковник Головня был очень рад производству, а когда вошел в палату после прочтения приказа, то все по лицу увидели, что он уже не капитан, а полковник и тотчас вытянулись—отдали честь, а молодой подпоручик с прапорщиком Ивановым даже сыграли на губах туш...
Пенсия была уже не так велика, а потому Глафира Афанасьевна не стала прохлаждаться в центральных городах, а поспешала уехать со своим полковником не близко и не далеко—в Сибирь в г. Н. и поселилась здесь на обрубе в маленьком голубеньком домике в два окна, принадлежащем фельдшеру Соловьеву. Фельдшер Соловьёв занимался частной практикой и над воротами имел большую вывеску, где белым по черному было написано: „Фельдшер Соловьев прием с 10 до 3-х и с 4-х до 8-ми часов ежедневно"...
Вывеску заказал он побольше для того, чтобы заметнее было для пациентов. Хотя в городе и без вывески все знали, что если пойти от базара прямо и потом свернуть налево, то на второй улице, на обрубе под солнцем будут дома федьдшера Соловьева, и извозчику надо было говорить
— не „обруб № 5", а
— Везите меня, извозчик, на обруб—дом Соловьева!.
Полковник в белых армиях не служил,но находился на территории занятой, а потому особым ограничениям не подвергался и под надзором не состоял.
В последние годы Головни жили плохо, пенсию не получали и хотя полковник и имел на руках соответствующий документ, как инвалид, третьего разряда, но вспомоществованием из собеса не пользовался, тем более что жена не советовала:
— Ты у мена смотри, не суйся куда не следует, знаешь времена какие, говори слава богу, что цел".
Глафира Афанасьевна имела большое влияние на полковника, и если-бы не она, то давно бы Головня поступил на службу, не ходил бы дураком по базару, не приценивался бы в пустую. Поступить в советское учреждение, в особенности в последнее время, стало заветной мечтой Головни. И чем больше отговаривала его Глафира Афанасьевна, тем упорнее он становился в своем решении.
Головне казалось, что Глафира Афанасьевна ошибается, предвещая скорый переворот; хотя она и читала ему из библии и толковала, что придет белый царь с Востока и имя ему Михаил; но Головне не верилось, тем более, что давно уж прошли те сроки на которые указывала Глафира Афанасьевна; так сначала она говорила, что будет это через 40 недель, потом через 40 месяцев и наконец ничего не стала говорить.
А вот Головня сам догадался: в библии то дни иногда означают целые годы в даже вечность, так что... Да одним словом, живут же люди... и странная произошла перемена с полковником: бывало еще не так давно, увидит где-нибудь на базаре бабы собрались, сейчас Головня тут как тут и ну словечка подпускать.
И так скажет что никто не узнает откуда услыхал слово, будто с неба упало и пойдет по базару. А к вечеру кто-нибудь Головне же и передает то слово по секрету. Полковник слушает серьёзно, головой кивает и думает: „Не даром чуяло мое сердце"... а вечером, когда придет Глафира Афанасьевна (она на базаре посудой торговала), на нее взглянет и только скажет:
— Глаша! Агм!
— Шт, ты!, — и начнет знаками объяснять полковнику все подробности, а лицо так и сияет счастливое.
А теперь что Глафира Афанасьевна не скажет, такое слухи не передаст, полковник всё критикует и едко смеётся...
— Ха! опять Петроград взяли, знаем мы, как они его берут! что? на Востоке... ерунда, Глаша, не верь, бабье сплетни.
Попробовала Глафира Афанасьевна строгостью повлиять на него,—еще хуже: если раньше Головня критиковал и высказывал свое мнение, то теперь стал опять со всем соглашаться и торопливо поддакивать: «да, да, Глашенька, как же слыхал, слыхал", а у самого в глазах чёртики смеются.
Видит Глафира Афанасьевна, что неладное делается с ее старичком, а что и сама не знает. Как будто и молиться то в церкви не так стал, как будто только для нее это он и крестится и в землю кланяется. Отвернется Глафира Афанасьевна, а сама искоса на полковника поглядывает, а он стоит, как пень и о чём-то думает. Что думает он о чем-то — в этом не сомневалась она, ибо первый признак—если полковник левой рукой лысину гладит, значит что-то есть, не спроста он это.
Головня действительно думал:
— Амбросий-то Терентьевич в гору пошёл—Ай-яй-яй!, служащих одних двадцать человек! а ты ходи да пустозвонь. Нетс, Глафира Афанасьевна, увольте, а я вам больше из себя дурака строить не позволю...Вот ежели, похожим, да быть мне... прежде всего куплю пальто, довольно добрых людей золотыми пуговицами пугать, что я—мальчик? слава богу, образование получил не хуже других, а что болезнь моя внутренняя, то при конторском труде...—это ведь не военная служба. Нет, довольно! сегодня же переговорю с Глафирой Афанасьевной!!
В своих мыслях в предположениях даже уходил дальше. Он воображал себя совсем самостоятельным человеком, а не смотрящем из рук своей жены. Идет это он по улице, портфель и прочее, как полагается... Ага! семечки жаренные? сыпь мальчик в карман два стакана; папиросы „Шансанетка? пааазвольте 25 шт. и вот вам деньги—новые, последнего выпуска...
хе! хе! хе! но когда начинал думать о том, как он будет говорить с Глафирой Афанасьевной о своем решении, то чувствовал, что ему становилось жарко и на темени выступал пот, тогда то он и потирал лысину левой рукой.
Тихо было в комнатах голубенького домика. Вечер догорал и красные лучи, проникая через кисею занавесок, ложились красными пятнами на половики и пузатый комод у стены. Уже не шумел самовар, а тихо стрекотал, как сверчок; уже не брызгал кипятком из крана, а, захлебываясь пускал пузыри; Головня, допивал восьмой стакан. Как вдруг в комнату не постучавшись вошёл фельдшер Соловьев в своем чесучовом костюме и, отирая красным фланелевым платком пот с лица,поклонился:
— Здравствуйте!
— Иван Иваныч! а, пожалуйте, Глафира Афанасьевна, налей Ивану Иванычу.
— И не безпокойтесь, только что от самовара...
— Ну как изволите поживать? определились на службу?
— Где ему, ходит так без дела.
— Что ты, Глафира Афанасьевна, ведь сама...
— Что сама? а когда я говорила тебе?..
— Но ведь...
— Действительно пора, полковник теперь уж времена не те, да и что все мы служим, ничего не поделаешь—жизнь... Собственно говоря, к вам по делу, Глафира Афанасьевна, на счет квартирных.... э...., вы не безпокойтесь, не к спеху. Знаете-ли — на перепутье, зайду-ка, думаю, давно с полковником не видались.,.
— А это у вас что? никак редис?... Мм... ничего. Почем брали? я вчера, знаете ли, во какого гуська видел, поверите ли—одна жир!..
По уходе фельдшера, Головня долго боялся взглянуть в глаза Глафире Афанасьевны. Ему казалось: взглянет он на нее, а она расхохочется ему в лицо и отвернется: „нашелся, подумаешь, служака".
Наконец он не вытерпел, взглянул и начал:
— Глашенька, гм, гм... Э, э! иду это я вчера по базару, и встречаю... кого ты думаешь? Амвросия Терентьевича! да, гм, э..., э..! А он—„полковник, говорит, что поделываете?" Ну, а я—известно, что говорю, да так подыскиваю должность. „Поступайте, говорит, в частное предприятие, гораздо обеспеченнее будете, нежели в советском". Так вот я э..., э...!
— Давно бы пора, добрые то люди вон как живут, а я через тебя хожу, как баба какая-то, в грязи этой, довольно!..
— Что ты, Глашенька, да разве я.. знаешь, я думаю в Амбросию Терентьевичу и поступить...
Но на другой день Головня вернулся домой, как в воду опущенный.
Нервно ходил он по комнате, ожидая прихода жены, иногда, останавливаясь посреди комнаты, разводил руками и опять, опустив голову на грудь, принимайся шагать.
„Каков. А! толстосум" и вспомнил слова, слышанные где-то на митинге, „Кит Китыч": „Кит Китыч был, им и останется"—Служите так! Это значит за здорово живёшь... Он, видите-ли, не знает, способен-ли я... я, полковник!—офицер русской армии!" и ударил себя кулаком в грудь ..
— Что с тобой, Петя, лица на тебе нет?
— Довольно, Глафира Афанасьевна, я вам не мальчик! Он возвысил голос, грозно сдвинул брови и стал наступать на Глафиру Афанасьевну.
— Что!? Ах! он убил меня. Ах! и упала в слезах на кровать...
Головня мигом прятал в себя, быстро засеменил ножками на одном месте, потом схватился за голову и бросался вон из комнаты...
Полковнику Головне повезло. Он встретил артиста Ларина, собственно его фамилия была не Ларин, а Трифонов, но он считал ее не красивой и всегда выступал под именем Ларина. Последнее время Ларин был режиссером в одном из клубов.
Он то и пригласил Головню поступить к ним на вакантную должность суфлера.
Головня с радостью согласился:
„Разбирать нечего... Хотя служить искусству и не так уж зазорно... Вот он трудовой то хлеб"... шел домой, рассуждая про себя, Головня: „а вдруг ставят, например... и пишут плакат—афишу, вот, например, такую, как эти, а внизу приписка"... но дальше... дальше Головня смутился и стал гнать от себя эту мысль, я она приставала, назойливая и лезла в голову, такая глупая: „При ближайшем участии тов. Головни" „Фу!" фукнул Головня и остановился, поднял глаза вверх и увидел: висит над его головой колесо, хорошее—березовое и дегтем вымазано: ,,Эге! да никак я на другой конец обруба то вышел, и правда—ведь это дом колесника Семкина, вон напротив и сапожник Каблуков, эх я!" повернул назад и опять задумался: ,,чертовски хорошо быть суфлером, черт тебя подери, сиди это в будке да..." тут уж он окончательно смутился и затоптался на месте, оглядываясь, уж не наблюдает ли кто, а вдруг Глафира Афанасьевна: "это ты так то хлеб зарабатываешь?!"—
фу, черт, даже в пот ударило, и вдруг услыхал над головой голос Глафиры Афанасьевны:
— Что это ты мимо дома то гуляешь, долго мне ещё тебя к обеду ждать?!
Полковник Головин помолодел, он это чувствовал, как будто десяток лет с плеч долой. И когда отправлялся вечером в клуб на работу, то уж шел не развинченной походкой, как раньше, а держался прямо по военному и иногда даже подсчитывал про себя, чтобы сделать поступь более четкой. На окна кафе, кондитерских и магазинов смотрел уверенно, как будто он вот сейчас же съест эту московскую колбасу, или закусит вон тем балычком, что выглядывает сбоку и так аппетитно кажет свою розовую мякоть, или купит вот этот зонтик... и на самом деле, почему бы ему и не купить и не подарить его своей Глафире Афанасьевне...
И когда тёмный зал театра наполнялся публикой, когда галёрка неистовствовала, когда шум и говор толпы начинал биться о занавес и занавес трепетал, готовый взвиться с минуты на минуту, залазил полковник Головня в суфлерскую будку и сидел там, черный, как жук, поблескивая глазами и поводя усиками.
Ник. Арсенов.